Архив - Апр 18, 2011

Ульрих Фрешле "Дружба в Срединной стране"

пер. с нем. А. Игнатьева, источник
Эрнст Юнгер и Рудольф Шлихтер

«Самое замечательное, что мы можем приобрести посредством старых писем, это увидеть себя непосредственно находящимся в обстоятельствах, которые прошли и которые не вернутся. Это не реляция, не рассказ, не уже продуманный загодя доклад; мы обретаем ясный взор на то время, мы позволяем влиять на себя, словно от сердца к сердцу». Эта замечательная ценность сохранившейся в целостности переписки, как об этом говорил Гете, становится тем больше, чем труднее представить нам то время. Именно таковым для родившихся позже, несмотря на относительную хронологическую близость, является без сомнения запутанный период немецкой истории в этом столетии непосредственно до времени после второй мировой войны. Раны, которые были нанесены особенно в этом промежутке времени, до сих пор не зажили. Как раз именно поэтому данное время вызывает такое любопытство касательно того, чья повседневность скрывается под традиционными стереотипами представлений о современной истории, которые в Федеративной республике до сих пор, кажется, облегчают уход за открытыми ранами. Особое значение в этой связи имеет фигура Эрнста Юнгера, который прошел через это трудновообразимое прошлое как деятельная личность и внимательный наблюдатель. Значение и роль Юнгера с конца первой мировой войны остаются сейчас, как и раньше, бесспорными, благодаря чему он вновь представляет особенный интерес. Поэтому в плане ясного взгляда на прошлое и настоящее Юнгеру можно быть признательным, что еще при жизни он дал добро на публикацию писем из обширного фонда своей корреспонденции: после 1975 года была опубликована переписка между Альфредом Кубе и Эрнстом Юнгером, а затем осенью 1997 года переписка со вторым другом, художником и писателем из Кальве, Рудольфом Шлихтером. Эта переписка началась к сожалению только в 1935 году и окончилась со смертью Шлихтера в 1955. Мюнхенский литературовед Дирк Хайсерер, уже давно занимающийся Шлихтером, заботливо редактировал публикуемые письма, дополнил их другими, поясняющими письмами, местами снабдил издание комментариями и приложением, где отображены некоторые из упомянутых в письмах графики и картины.

Кто был Рудольф Шлихтер для Юнгера и Юнгер для Шлихтера? Альфред Кубе писал в марте 1943 года Юнгеру о впечатлении, которое Шлихтер произвел на него во время  первой короткой встречи обоих друзей ранней весной 1942 года: «Мы говорили так, как будто знали друг друга уже давно и Ваш друг подарил мне в честь знакомства два тома своей автобиографии – какая яркая жизнь, достойная интереса – и я понимаю, что Шлихтер является Вам более знакомым, как самый опасный и одновременно несущий спасение человек!» Переписка Шлихтера с Юнгером подтверждает данную под впечатлением оценку этой дружбы, которая зародилась еще в Берлине двадцатых годов, пережила однопартийную диктатуру национал-социалистов, сохранилась в одном из новых немецких государств и в 1951 году стала окончательно одним из немногих случаев, когда Эрнст Юнгер завязывал тесные отношения. К знакомству Шлихтера и Юнгера подвели разнообразные события в личной, общественной и духовной жизни, что было типично для поздней Веймарской республики.

С тех пор как Гельмут Летхен прежде всего в своей путеводной работе показал яркое структурное сходство в интеллектуальных дискурсах идеологически враждебных лагерей в Веймарской республике, повсюду обнаруживается «жуткое сходство», проявляющееся весьма отчеливо. И все же даже при поверхностном взгляде было уже давно ясно, что в первой немецкой республике политические противники того уровня, к которому принадлежал Юнгер, общались друг с другом. Итак, существовала достойная упоминания открытая культура диалога, которую можно выводить не только из принципиального нонконформизма действующих лиц. Как Шлихтер, так и Юнгер были такими действующими лицами на сцене, образуемой этой пронизанной чувством любопытства культуры диалога. В лице Шлихтера Юнгер нашел одного из типичных посредников на встречах и в отношениях людей с противоположных сторон баррикад, благодаря чему и, например, Эрнст Никиш как «загородник» и «странник» постоянно перемещался из одного политического лагеря в другой, не теряя при этом своих старых дружеских связей. Прежде всего в среде подобных личностей Юнгер встречался и знакомился со своими идеологическими антиподами, такими как Эрих Мюэзам или Бертольд Брехт.

Рудольф Шлихтер родился 6 декабря 1890 года. Его отцом был садовник, католик по вероисповеданию, но жила семья в проникнутом духом протестантского пиетизма маленьком городке Кальв, в швабском Наголдтале. После детства, проведенного в нужде, и работы на фабрике в качестве маляра в Пфорцхайме, откуда он сбежал, когда его побил начальник, он посещал с 1907 года ремесленную школу в Штутгарте, а в 1910 году поступил в Великогерцогскую Баденскую Академию изящных искусств. Здесь, восстав против устоявшихся буржуазных представлений о ценностях, он постепенно превратился в художника, который считал себя в долгу перед современными ему богемными идеалами. После только одного короткого перерыва, когда он находился на Западном фронте в качестве военного водителя, в дальнейшем Шлихтер оставался в Карлсруэ, где непосредственно после войны  занимался творчеством как один из основателей группы художников «Рих» - названной так по имени коня героя Карла Мая Карабен Немси. Члены этой группы считали ее филиалом берлинской «Ноябрьской группы». С переездом в Берлин в 1919 году Шлихтер стал членом этой тамошней «Ноябрьской группы» и также вступил в КПГ. На первой международной выставке дадаистов выставленное им произведение, подвешенное к потолку чучело солдата с головой свиньи, вызвало скандал и обвинение в оскорблении рейхсвера против него, Гросца, Виланда Херцфельде, Джона Хартфилда и Отто Бурхарда. После своего разрыва с «Ноябрьской группой» в 1922 году Шлихтер принял участие в создании «Красной группы», бывшей объединением художников-коммунистов, и выполнял в ней функции секретаря. Вскоре он снискал себе значительную известность как деятельный художник. «Его иллюстрации появлялись в изданиях «Арбайтер-Иллюстрирте-Цайтунг», «Роте Фане», «Дер Кнюпель», «Уленшпигель», «Дер Гегнер», «Хроник дес Фашизмус» и «Дер Квершнит». Соответственно, круг его друзей и знакомых включал Брехта, Штернберга, Деблина и Гросца вплоть до Цукмайера, с которым он познакомился еще в Карлсруэ.

На рубеже 1928 и 1929 годов, когда Шлихтер познакомился со своей будущей женой Шпиди, он стал склоняться в сторону католицизма. Новые знакомства, которые он завязал в ходе этого обращения, были с людьми из лагеря, противостоящего его прежним политическим позициям. Это были среди прочих Эрнст фон Заломон и как раз братья Юнгеры, с которыми он познакомился в это время в Берлине. Эта «смена позиций» - так восприняли это старые друзья Шлихтера – проистекала из поиска им твердой почвы, все же после разрыва им старых связей художник не мог отыскать удовлетворяющей его новой среды ни среди богемы, ни на леворадикальной политической сцене. В пользу этого предположения говорит то, что с переворотом в своей душе он связал план автобиографической «Исповеди» с подведением итогов своей жизни, которую он намеревался издать в трех томах. В обоих вышедших томах Шлихтер демонстрирует лишенную иллюзий и временами печальную картину испытанных им в детстве, в подростковом возрасте и в юности переживаний на фоне окружающего его общества до 1914 года, при этом с позиций новообретенной католической веры он без прикрас описывает свои собственные метания, связанные с фиксацией сексуального влечения на сестре вплоть до попыток выступить в качестве сутенера, свою фетишистскую манию, эксперименты по удушению и прочие фантазии, связанные с насилием. Одновременно он представляет взгляд на тогдашнее время, включающий почти все элементы консервативной критики цивилизации и во многом сложившийся без сомнения под влиянием его встречи с Эрнстом Юнгером, когда он, например, объяснял: «Хотя я сам сильно погружен в нездоровый либеральный дух эпохи, я не мог даже себе представить, что найду достойными восхищения столь поносимые традиции прусской армии».

Решающее значение для взаимного сближения Шлихтера и Юнгера имели тогда в меньшей степени высказываемые взгляды, нежели чем, напротив, просто критерий, «принадлежишь ли ты к редкому виду духовно чистых людей», как Карл Краус, чью книгу «Последние дни человечества» Шлихтер выслал своему другу Юнгеру позднее, летом 1937 года, с такой же рекомендацией.

В марте 1930 года Шлихтер сообщил своему живущему в Кальве другу-художнику Курту Вайнхольду, что он «много общался с так называемыми новыми националистами, особенно с Эрнстом Юнгером», называя их «удивительно порядочными людьми». С присущей ему резкостью художник сделал ударение на том, что «среди левых я никогда не находил такую ясность мышления, как там. За исключением рабочих, бывших членами КПГ, но не среди наполовину левых дерьмовых интеллектуалов».

Уже в 1932 году, еще до того, как Гитлер и его соратники из НСДАП легальным путем – а не национал-революционные путчисты Юнгера – пришли к власти, Рудольф Шлихтер уехал в Швабию, в католический город Роттенбург, бывший резиденцией епископа, а Юнгер последовал его примеру в 1933 году, удалившись в Гослар, расположенный в Нижней Саксонии. С этим расставанием настало время испытания для дружбы между Шлихтером и Юнгером: либо такая «недвусмысленная степень», которую Шлихтер хотел обнаружить у своих новых друзей вокруг Юнгера, ограничится далеко распростертой сферой «вызывающего интерес» и «благородного» образа мышления, что не будет иметь последствий, либо проявится в рискованном поведении, что неудивительно в исключительных обстоятельствах общественной жизни. В Германии, этой «Срединной стране», как многозначно называл ее Шлихтер, это зачастую являлось следствием прикладной гражданской Sozialethik. Запреты на профессии, проводимое бюрократическими и насильственными средствами, изгнание из «национал-социалистической общности», наконец, также социальный контроль и доносительство в рамках «общественно полезного» надзора за соседями – все это Шлихтер вскоре узнал на своей собственной шкуре, и все же в неотложных обстоятельствах он всегда мог положиться на своего друга Эрнста Юнгера. Тот оставался ему верным, охотно писал положительные отзывы и доказывал свою «недвусмысленную степень», испытывая явное презрение со стороны общественного мнения. Сначала автобиографии Шлихтера «Упрямая плоть» и «Глиняные ноги» назвали «самовыпячиванием, наполненным сексуальными перверсиями», а затем у него вообще стали отрицать «наличие склонности к творческой профессии».

В начале 1938 года он временно был исключен из Имперской палаты изящных искусств, а в конце того же года провел три месяца под следствием, так как в Штутгарте соседи донесли на него из-за его «ненационал-социалистического образа жизни», и это «преступление» в январе 1939 года рассматривалось судом. С просьбы Шлихтера высказать свое положительное мнение о его «склонности» к творчеству 9 июня 1935 года началась его переписка с Юнгером. Юнгер тотчас же занял решительную позицию против находящегося на переднем фоне буржуазного национал-социализма: «Я прочел эти книги, и я нахожу, что хотя половая сфера представляется здесь с большой степенью свободы и даже озорства, в них нет ничего собственно возмутительного. Конечно, я не был удивлен, столкнувшись с запретами, так как здесь открыто ведется речь об атаке на буржуазный мир и на признанную в этом мире мораль, и Вы должны считаться с тем, что Вы находитесь там, где все еще царит буржуа, и эта сфера вовсе не малая, когда смотришь на нее как на врага.

Гельмут Кизель "Самая значимая книга двенадцатилетия"


Ситуация требует хладнокровия


Не менее проблематичным, чем картина живодерни в Кеппельсблеке, является рассказа о том, что произошло после ее обнаружения: «испуганные до глубины души пляской смерти в Кеппельсблеке», люди, открывшие ее, как можно быстрее убегают в лес, но их тотчас же охватывает «стыд», так как беглый осмотр живодерни отвлек их от намерения пополнить гербарий Красной лесной птичкой. Поэтому они возвращаются назад в Кеппельсблек, заново отыскивают растеньице, вынимают его при помощи шпателя, измеряют циркулем и заносят все подробности в книжицу. Последующие предложения способствуют пониманию этой поразительной в психологическом и нравственном отношении перемены: констатация наличия «призвания» и занятие «поста» наделяют «чувством неуязвимости»; уверенный и ничего не боящийся взор ученого на непреходящие формы творения заставляет забыть о запахе «разложения». Говоря другими словами: спокойные и педантичные занятия ботаникой прямо рядом с ужасным местом смерти и пыток позволяет обоим братьям не поддаваться парализующему действию чувства смертельной опасности: благодаря сосредоточению на как раз находящихся на границе живодерни непреходящей красоты и порядка мира, еще доступных наблюдению в их осязаемых формах. Три года спустя после написания «Мраморных утесов», во время своей ознакомительной поездки на восточные территории, охваченные войной и разрушением, Юнгер заново коснулся этой темы и прояснил ее, предваряя описание своего положения и программу для выхода из него. В написанных во время этого путешествия «Кавказских записках» рассказывается, в записи от 2 декабря 1942 года, идущей вслед за заметкой об умерщвлении сотрудниками СД русских душевнобольных, которая была сделана непосредственно за день до этого:

«Запахи с живодерни становятся часто такими осязаемыми, что исчезает какое-либо желание работать, создавать образы и мыслить. Злодейство гасит все, среда человеческого обитания становится неуютной, как будто рядом спрятана мертвечина. Из-за такого соседства вещи теряют свое очарование, свой запах и вкус. Душа измучена выполнением заданий, которые она сама себе ставит и которыми с удовольствием занимается. Но как раз с этим и следует бороться. Цветы не теряют своей яркости у порога смерти, пусть даже до пропасти остался один шаг. Это положение, которое я описал в «Утесах» (87).

Предпоследнее предложение этого «описания ситуации», переходящего от размышлений и жалоб к выражению нормы поведения, очень напоминает два знаменитых и многим читателям Юнгера наверняка хорошо известных афоризма, которые обладают общим значением как для (само)утверждения эстетизма, так и для его критики: во-первых, приписываемое французскому революционному художнику Жаку-Луи Давиду высказывание, что он, хладнокровно рисуя тела казненных, выброшенные из тюрьмы на улицу, пытается запечатлеть последние порывы души на их лицах; во-вторых, сформулированное английским теоретиком искусства Джоном Раскином для прарафаэлитов и часто цитируемое правило: «Если мужчина умирает у твоих ног, твой долг не помогать ему, но запечатлеть цвет его губ, если женщина раскрывает перед тобой свои объятья, твой долг не любить ее, а смотреть, как она изгибает свои руки» (89).

Конечно, существует значительная разница между нашедшим здесь свое яркое выражение эстетизмом и позицией Юнгера, как она описывается в дневниковой записи от 2 декабря 1942 года. Во-первых, Юнгер не стремится более отыскать эстетическое наслаждение в страданиях и гибели людей и видеть в этом достижение эстетики; вместо этого он указывает на природу, чью красоту можно увидеть непосредственно рядом с местами, где проявляется человеческая страсть к разрушению (что Ганс Генни Ярин в своем в то же самое время написанном романе «Поток без берега» выразил в постоянных жалобах на отвратительное «равнодушие» природы) (90). Во-вторых, Юнгер больше не проповедует, как можно увидеть из «Мраморных утесов», эстетическое наслаждение в качестве высшей ценности, в ранг чего ее возвел эстетизм (91); эстетическое наслаждение для автора «Мраморных утесов» является средством познания (в качестве проекта или плана) непреходящих и не подверженных гибели красоты и порядка мира (92). Но Юнгер не может и не хочет полностью отвергать наследие эстетизма, через школу которого он прошел. Это обнаруживается в описании Кеппельсблека, в последовавших за ним сценах битвы и, как мы еще увидим, в описании пожара Лагуны. Но прежде всего это выражается в демонстрации (и в пропаганде в скрытой форме) той «добродетели», которая дает возможность двум главным героям «Мраморных утесов» после их спонтанного и психологически понятного бегства из Кеппельсблека не только вернуться в это место, где царит ужас, и поспешно забрать найденное растение, но тотчас же установить и запечатлеть при помощи описательных и изобразительных средств подробности, относящиеся к этому прекрасному растению. Эта «добродетель», которая в неявной форме постулируется также в «Кавказских записках», именуется «хладнокровие».

Хладнокровие это качество, это уже достаточно часто (и в основном, критически) приписывали Юнгеру. Рейнер Грюнтер в 1952 году в своем проницательном исследовании назвал его составной частью юнгеровского дендизма (93); Фриц Дж. Раддац в 1982 году еще до «китча» сделал «хладнокровие» главным обвинением в своей яростной критике Юнгера (94). Но тему хладнокровия обсуждали уже до появления исследования Грюнтера. В «Первом парижском дневнике», в записи от 8 марта 1942 года в завершение сообщения о встрече с парижскими знакомыми и о ночном сне Юнгер пишет: «То, что я люблю самое глубинное и, пожалуй, самое лучшее в них – отсюда, возможно, берет начало хладнокровие, которое они чувствуют во мне» (95).

Даже если Юнгер, чувствуя, что его неверно понимают, и в противовес обвинениям в хладнокровии указывая на свой ярко выраженный интерес к феноменам жизни, субъективно может быть прав, он все же благодаря двум вещам, сильному «реализму и позитивизму» своего отца (96) и войне, обрел «трансцендентальную по отношению к боли позицию» (97), и в своем вышедшем в 1934 году эссе «О боли» (98) он описал хладнокровие, делая на нем акцент как на достижении своей эпохи, за что его потом критиковали. Констатируемый Юнгером «факт», что его время «вновь в состоянии» «вынести дыхание смерти с еще большим хладнокровием» (99), является последствием войны, с безразличием воспринимаемых несчастных случаев и развития фотографии, которая имела самое большое значение для исследования и культивирования хладнокровия: «снимок», как сказано в 14-й главе, «находится вне зоны чувственного восприятия». Ему присущ телескопический характер; замечаешь, что за происходящим наблюдает бесчувственный и неуязвимый глаз. Он может запечатлеть пулю в полете точно также, как человека в момент, когда его разрывает взрывом. Это присущий нам образ видения; и фотография является ничем иным, как инструментом этой нашей характерной особенности» (100), т.е. «нам присущей» «вызывающего ужас» «образа видения» (101). Военный опыт, как можно сделать вывод, побудил его к тому, что по-новому оценить феномен боли, его взгляд требует «соответствующего хладнокровия» (102), примерно также как это хладнокровие присуще «взгляду врача» (103), а также фотографии, и в соответствии с прогнозом Юнгера, сделанным в 1934 году, скоро это хладнокровие проникнет в живопись и литературу (104).

Для соответствующей оценки наглядно ощутимой за этими размышлениями позиции важно отметить, что Юнгер не был никоим образом одинок в обнаружении и восприятии хладнокровия как качества, присущего его эпохе. Течения двадцатых годов и в особенности «Новая вещественность» рекламировали отрешенность как соответствующую времени «добродетель»: многообразное и саркастическое восхваление отрешенности в Hauspostille Брехта возвещает об этом, разумеется, с тревожным оттенком. Одон фон Хорват в своем романе «Молодежь без Бога» (1936/1937) показал, как отрешенность благоприятствует фашизму. И все же отрешенность не следует сводить к этому моменту, она в своих истоках и последствиях является более сложным феноменом. Готфрид Бенн в 1934 году превозносил «холодность мышления» как достойное внимания следствие своего естественнонаучного образования и, критикуемый современниками за эту холодность (106), в письмах к Ф. В. Ельце, сообщает, что ему симпатично хладнокровие в качестве такой позиции, которая, во-первых, является предпосылкой высшего искусства (107), а во-вторых, соответствует «полярному холоду», овевающему эпоху (108). Томас Манн в «Докторе Фаустусе» также назвал «хладнокровие» ярко выраженным качеством Адриана Леверкюна и изобразил его предпосылкой его успехов на художественном поприще (109). Наконец, Теодор В. Адорно в «негативной диалектике» (1986) назвал «хладнокровие» тем принципом, «без которого Аушвиц не был бы возможен», но без которого также не возможно было бы «жить дальше» с впечатлениями от Аушвица (110).

Генезис того хладнокровия, которое определяло эмоциональное состояние его поколения и тем более солдат (111), Юнгер описал с положительной точки зрения, он поясняет его проявление на примерах и оправдывал: пояснил на примере тех мест в своем творчестве, которые, как уже названные пассажи из «Мраморных утесов» и описание казни дезертира в «Первом парижском дневнике» имеют хладнокровие своей предпосылкой; оправдывает через данный в «Мраморных утесах» в скрытой форме и во «Втором парижском дневнике» недвусмысленно сформулированный намек, что ужасы нацистской эпохи невозможно было пережить без этого хладнокровия (113). Более чем понятно, что подобные откровения Юнгера при игнорировании их ценности в плане осмысления эпохи стали поводом для жестокой критики (особенно в уже упомянутом очерке Фрица Дж. Раддаца). Описываемые Юнгером вещи трудно вынести, и его попытка хладнокровно воспринимать их, имеет щекотливые стороны. И все же критика не должна игнорировать то, что «добродетель» хладнокровия, тем более расцветшая в форме нацистской бесчеловечности, стала для Юнгера также проблематичной, и это подтолкнуло его к принятию противоположной оценки, к отказу от хладнокровия и к выработке чувства сострадания.

Это нашло отражение уже в «Мраморных утесах». Так как они показывают на примерах и оправдывают проявления этого хладнокровия: они содержат предложение, которое читается как прямое изложение той формулировки, при помощи которой Юнгер в начале своего трактата «О боли» попытался пояснить, в чем состоит хладнокровие его поколения: в отрешенности, которое свойственно «взгляду врача» или взору «зрителя, который с ярусов цирка наблюдает, как проливается кровь чужих бойцов» (114). Об этой способности, которая в 1934 году воспринималась в совершенно положительном свете, рассказчик в «Мраморных утесах» в 1939 году не желает более говорить одобрительно. Напротив, он нынче констатирует, что у него и его брата отсутствует «дар взирать на страдания слабых и безымянных», «как смотрят с сенаторского места на арену» (115). Но сейчас это в лучшую сторону отличает его от «мавританцев», которые благодаря этому дару и лежащему в его основе хладнокровию в качестве техников власти способны служить любому правителю.

Но даже после «Мраморных утесов» Юнгер в нескольких известных и внушающих отвращение случаях проявил хладнокровие; об этом свидетельствуют уже упомянутое описание казни дезертира (116) и часто подвергаемая критике картина бомбардировки Парижа (117). И все же парижские дневники, тем более после начала депортации еврейского населения (118), позволяют увидеть возрастающую у Юнгера чувствительность к человеческим страданиям и демонстрируют внимание к этике сострадания (119), которая ведет к решительному отказу от эстетской позиции и дистанцированию от «героической» традиции изображения армейской жизни (120), наконец, к обдуманно самокритическому дистанцированию от ранее высказанного, а ныне воспринимаемого негативно, возможно, даже с чувством вины «бессердечного» заявления, что количество страдающих не имеет значения. В отличие от Бенна, который как указывалось выше, придерживался положительной оценки такого качества, как хладнокровие, Юнгер после войны воспринимал хладнокровие как нравственный и эстетический изъян. Петер де Мендельсон, который в июле 1949 года посетил автора «Мраморных утесов», сообщает, что того задел упрек жены в «бессердечии» и вверг в сомнение относительно достоинств собственного творчества (122).

«Мраморные утесы» (как и роман «Гелиополис», который к визиту Петера де Мендельсона как раз был закончен и также столкнулся с упреками в хладнокровия), несли на себе, как это проясняют процитированные вначале заметки Карла-Хайнца Борера, отпечатки не только устаревшей в историческом плане и изжившей себя «эстетики ужаса», но, напротив, что для Юнгера было новым, были отмечены влиянием «поэтики сострадания» (123), чьи проявления следует видеть в дистанцировании от мавританцев с их безжалостностью и властолюбием, в завораживающем и вызывающем боль описании жемчужных ящериц с содранной шкуркой и в элегическом тоне «Мраморных утесов». Воплощение этой «поэтики сострадания» было пронизано не только сохраняющейся фасцинацией ужаса и реминисценциями развитого в 1933-1934 гг. учения о боли, но еще в большей степени тем, что при помощи опубликованного в 1959 году эссе «У стены времени», которое позволяет прояснить аксиомы юнгеровской философии истории – можно назвать юнгеровским тайным, соответствующим его эстетизму «лейбницианством»: благодаря его вере в нерушимый в основе своей космический порядок, в котором всякое страдание имеет свой смысл, (124) и благодаря его убежденности в том, что «мир живодерен» еще можно спасти (125). Это «тайное лейбницианство» позволяет состраданию Юнгера обратиться в pitie froide, или в «холодное сострадание» (126), это парадоксально звучащее, но ставшее как раз благодаря этому знаменитым выражение, предложенное Альбертом Камю. Свое четкое воплощение этот образ мысли и чувствования находит в двух языковых формах: в том, что в начале предложений часто используется частица so, которая согласно собственному разъяснению Юнгера в его «восприятии жизни» играет роль «как связь с высшим, которое является господствующим элементом в объектах и их взаимосвязях, что становится очевидным» (127), и в склонности к констатирующей сентенции, которая с давних пор имело целью выражение «высшей» и обязательной истины (и в истории литературы неслучайно ведь это пережило свой расцвет в эпоху Лейбница) (128). 

<...>

Жажда погибели


Все это находит свое отражение в особо важной для оценки «Мраморных утесов» и проблематичной картине большого пожара Лагуны, когда подрывная и разрушительная деятельность Старшего лесничего достигает своего апогея и вместе с тем завершения. Ситуация такова, что покушение на деспотического Старшего лесничего проваливается и нападение на его лесные владения терпит неудачу, а сам он в отместку обрушивается со своими бандами на полоску граничащей с лесом земли и в особенности предает огню города высокой, но беззащитной культуры, расположенные на побережье Лагуны. Рассказчик, который принимал участие в кровопролитной битве против Старшего лесничего, спешит, преследуемый кровожадными псами, на мраморные утесы, которые лежат напротив Лагуны:

«И уже слыша собак за спиной, я торопливо взобрался на крутой выступ скалы, с края которого мы в высоком опьянении так часто впитывали взглядом красоту этой земли, увиденную теперь в пурпурной мантии уничтожения.

Сейчас вся бездна гибели открылась в языках пламени, а вдали на фоне заката вспыхивали древние и прекрасные города на краю Лагуны. Они сверкали в огне подобно цепи рубинов, и из темной глубины вод, извиваясь, вырастало их отражение. Пылали также деревни и поселки по всему краю, а из гордых замков и монастырей в долине высоко к небу били пожары. Языки пламени, как золотые пальмы бездымно поднимались в неподвижный воздух, и из венцов их падал огненный дождь. Высоко над этим искрящимся вихрем в ночи парили озаренные красными лучами стаи голубей и цапли, поднявшиеся из камыша. Они кружили до тех пор, пока оперение их не охватывал огонь, тогда они как горящие лампионы опускались в пожар.

Как будто пространство совершенно лишилось воздуха, наружу не проникало ни звука; спектакль разворачивался в жуткой тишине. Я не слышал снизу ни плача детей, ни жалобных причитаний матерей, но не доносилось оттуда и боевых кличей родовых союзов, и рева скота, стоящего в хлевах. Из всех ужасов уничтожения до мраморных утесов поднималось только золотое мерцание. Так вспыхивают дальние миры для услады глаз в красоте заката» (129).

По отношению к горящей Лагуне рассказчик удивительным образом оказывается в положении стороннего наблюдателя. Хотя он находится в центре катастрофы; но одновременно он наблюдает (так как в этой ситуации, как сказано в седьмой главе, возрастают «холодность мысли и духовная дистанция»), окружающую его цепь горящих городов и монастырей из астрономической дали. И это и есть в двойном значении этого слова, «волшебное место», которое делает возможным наблюдать разрушение того, что находится в непосредственной близости как гибель «дальних миров».

Эта «отрешенность» в квазиастрономической, то есть недостижимой более для чувств дали соответствует «жуткой тишине», в которой плач детей, причитание матерей и рев стоящего в хлевах скота более не воспринимается, не «чувствуются», но только «осознаются», когда чисто осознаваемый феномен не вызывает сострадание, не влияет на эмоциональное состояние, но может быть только вытеснен (или используя здесь совершенно проходящий здесь термин из области телевизионной техники, «затемняется»), благодаря чему можно без всякого сострадания любоваться эстетическим зрелищем пожара и испытывать наслаждение «золотым мерцанием», наслаждение, которое никак не назовешь «холодным».

Здесь Юнгер, конечно, описывает не только свою личную позицию, но и бывшую следствием первой мировой войны позицию всех своих современников в плане восприятия насилия и уничтожения. Так как это объясняется так часто описываемыми Юнгером «жестокостью», царившей в «огне» первой мировой войны, как это показал Ганс Дитер Шефер в своих размышлениях о «немецкой культуре и жизненных реалиях» в Третьем рейхе, выросшие в ту пору поколения на опыт разрушения и угрозу разрушения реагировали фрагментацией восприятия, отрицанием при виде разрушения, от восприятия которого невозможно было скрыться, бегством в мечтательное, трансовое состояние (130). Основные моменты этого синдрома: раскол сознания, транс и петрификация, описываются в «Мраморных утесах» не только с большой точностью, но и совершенно осознанно и открыто и в упомянутом месте в седьмой главе и при помощи соответствующей ссылки в девятнадцатой объясняются воспитанием «в полевых условиях» (131). Открывающиеся здесь картины позволяют отнести «Мраморные утесы» к числу литературных памятников, в наибольшей степени проливающих свет на тенденции своей эпохи; одновременно великолепие образов, являющихся в этой книге, начинает вызывать сомнения, когда видишь, что ее автор прямо-таки натаскан на то, чтобы при помощи названных способов реакции эстетизировать разрушение и превратить его в объект наслаждения.

Ведущим для эстетизирующего изображения уничтожения культурного ландшафта в «Мраморных утесах» является представление о мировом пожаре, воспринимаемом как творческий акт. Стоящее в конце описания пожара предложение о мирах, вспыхивающих «для услады глаз в красоте заката» является выражением идеи, которая имеет длинную традицию и которую Юнгер нашел образцово представленной на рисунке Леонардо, на рисунке, на котором, как пишет Юнгер, «гибель мира изображается как очень упорядоченный и прекрасный процесс», «как космогоническое процветание, на которое смотришь с далекой звезды» (132). Такому представлению обязаны золотистые языки пламени на небосводе, в которых находит свой конец культура Лагуны: как уже в шестнадцатой главе упомянутый Феникс (133), символически заменяющие который цапли не случайно вместе с голубями как птицами, символизирующими теперь уже потерянный мир, падали в пламя, после того как они, вместо того, чтобы улететь, долго кружили над ним. То, что их ждет в огне, это, если следовать представлениям Юнгера, не только смерть, но и очищение и возрождение через смерть (134). Но это по мнению Юнгера, который в этом плане находится под влиянием идущих еще со времен Гераклита философем и мифов (135), является необходимостью для всего исторического процесса. 21 апреля 1939 года, когда писатель в ожидании войны (136) работал над «Мраморными утесами», он записал в своем дневнике: «Историческая система тоже, чтобы выстоять, время от времени обращается в огонь подобно космосу» (137).

Непонятная даже специалистам по Юнгеру и «Мраморным утесам» символизация и сильная стилизация приведенного описания гибели Лагуны вызвали сильную критику (138). Не в последнюю очередь этим описанием можно объяснить часто выдвигаемые против Юнгера обвинения в китче, также как и выше приведенное замечание почитателя Юнгера Штернбергера о вызывающей у него недоумение языковых «излишествах» некоторых пассажей (140).

Оправданно ли обвинение в китче, при всех нынешних спорах вокруг термина «китч» (141), это вопрос, на который едва ли можно дать ответ. Кто желает настаивать на китче (будь ли только из чисто эстетического восприятия, из основанного на теории вывода или из нежелания признать, что и при нацистском режиме могло возникнуть стоящее произведение искусства), легко отыщет этому достаточные подтверждения. Но поскольку не снимается до сих пор обсуждаемый вопрос, могло ли в пределах границ рейха после 1933 года возникнуть и по возможности существовать искусство в безусловном смысле, «мощная литература» (142), то, пожалуй не имеет решающего значения, применяется ли для описания пожара Лагуны (и связанной с ним побоища) более строгое и выходящее за пределы сферы искусства понятие «китч», или же пользуются еще созвучным с этой сферой, но также критически оцениваемым понятием «излишества». Определяющую роль играет представление о том, что картина пожара Лагуны обладает фатальным родством с чрезмерным увлечением фейерверками в Третьем рейхе, что подтолкнуло Брехта к тому, чтобы назвать господство нацистов «пирократией» (143) и по заключению Иоахима С. Феста послужило тому, чтобы воображая «мировые пожары», обесценить жизнь и приуготовить и разукрасить погибель, в том числе и свою собственную.

Эта констатация не означает, что «Мраморные утесы» следует объявить продуктом нацистской пропаганды. Надо подчеркнуть то, что Юнгер в «Мраморных утесах» ратует не за героическую, в духе мавританцев (или национал-социалистов) смерть ради очередной переделки мира огнем и мечом, напротив: он пишет о жертвах разрушителей и думает о перспективе собственной гибели. Но все же в картинах, изображающих жертвы, картинах живодерни и катастрофы пожара следует видеть, говоря своими словами Зауля Фридлендера, «отблеск нацизма»: отблеск тех мифов о закате и того культа смерти, который, правда, возник уже задолго до национал-социализма, но в нацизме обрел свое наивысшее проявление и свое политическое воплощение. Хотя роман Юнгера был направлен против нацистов, и его автор не забывает о жертвах, этот роман был создан, прежде всего, за счет используемого нацистами соединения эстетики романтизма (или соответственно, китча) и смерти, то есть «подобному короткому замыканию» объединению таких противоположных феноменов, как уничтожение и красота, в «искрящийся от напряжения» синтез, который у большинства «читателей данного произведения» вызывает «одновременно чувства умиления и ужаса, находящиеся в жестком противоборстве между собой» (145). Можно предположить, что именно это делало «Мраморные утесы» увлекательным текстом для многих читателей военного и послевоенного времени.

Это означает, что «Мраморные утесы» в рамках истории литературы 1933-1945 гг. следует рассматривать как произведение автора, который решительно дистанцировался от нацистов и их разрушительных планов и также набрался мужества четко и ясно заявить об этом, но который находится под таким сильным влиянием идеологических понятий и эстетических воззрений, из которых произошел и которыми подпитывался нацистский культ разрушения, что отвержение им нацизма вопреки воле заключало момент положительного восприятия: критикуя властолюбивое стремление к разрушению, он эстетически приукрашивал и превозносил процесс разрушения как предпосылку нового и более высокого творчества. То, что «Мраморные утесы» благодаря этому в рамках системы могли выполнить декоративную, скрашивающую функцию – это (а не прямое отвержение Третьего рейха, в искренности которого ошибочно высказывали сомнения Томас Манн и многие другие) составляет этическую проблематику этой бывшей «самой выдающейся книги двенадцатилетия».

Вне сомнения, этот момент подлежит критическому рассмотрению. Но все же критика, если она хочет придерживаться принципа учета исторических обстоятельств, а не превращаться в полемику, их игнорирующую, обязана принимать во внимание место Юнгера в истории идеологии и литературы. Для этого следует учитывать, что подготовленная девятнадцатым столетием (147) и исповедуемая декадентами (148) и экспрессионистами (149) вера в необходимость и очищающее действие подобных мировому пожару катастроф, а также эстетизация смерти и разрушения никоим образом не встречали единодушного осуждения. Конечно, имели место мощные защитительные речи в пользу жизни и против смерти и ее эстетизации: рассказ Франца Кафки «В исправительной колонии» (1914) с содержащимся в нем в скрытой форме выражением против представления о том, что смерть несет просветление; «снежные грезы» из «Волшебной горы» Томаса Манна с нападками на «симпатии к смерти»; эссе Альфреда Деблина об историческом романе (1935/1936) с его критикой воспевания насилия, а также роман Деблина «Амазонки» (1937/1938) с осуждением присущего европейцам стремления к подавлению и разрушению (150); не следует забывать также рецензию Вальтера Беньямина на изданный Эрнстом Юнгером в 1930 году сборник «Война и воин», содержащую предостережение от «мистики смерти миров» (151). Вслед за Томасом Манном и Альфредом Деблином и другие авторы после первой мировой войны избавились от фатальной вовлеченности в идеологизацию и эстетизацию разрушения смерти; прочие же, при чем, принадлежавшие к самым разным лагерям, либо не сделали этого, либо сделали, но не так решительно. По крайней мере, следы довлеющей идеологии заката и уничтожения обнаруживаются в письме эмигранта Германа Броха Фридриху Торбергу от 10 апреля 1943 года, в котором, после десяти лет нацистского террора и трех с половиной лет войны, говорится, что Гитлер это «орудие новой эпохи», которую следует ожидать и соответственно творить после окончания этой катастрофы (152), и для умирающего Вергилия у Броха мировая история представляет собой только «никогда не гаснущий мировой пожар» (153); добровольно отправившийся в эмиграцию пацифист Ганс Генни Ян приблизительно в то же самое время устами одного из считающихся положительным героев также говорит о несущем освобождение мировом пожаре (154); у Элизабет Ланггессер (155) и Германа Казака (156) обнаруживаются намеки на очистительную огненную катастрофу; Ганс Эрих Носсак только после разрушения Гамбурга отказался от своих фантазий о гибели и от исповедуемого им до тех пор убеждения, что следует «разрушать», «дабы созидать» (157); Готфрид Бенн писал 19 мая 1951 года Ф. В. Ельце: «либо способность к переменам или иногда к уничтожению» для человека является «законом, либо ему вообще не присущ никакой закон» (158). То, что Эрнст Юнгер находится в этом ряду, который можно при желании расширить, во всяком случае как тот автор, который в эстетическом отношении придал самое привлекательное и соблазнительное выражение бывшим в ходу идеям разрушения и упадка благодаря прециозности своих картин и силе внушения своего языка, справедливо, по крайней мере, для 1940 года. Из-за этого его произведение вызывает столь много критики, но таким же образом ему присуще качество документальности, которое при наличии соответствующей чувствительности дает возможность по крайней мере приблизительно прочувствовать жажду погибели, выявленную Гансом Эрихом Носсаком для своего поколения. Это качество документальности при предыдущих оценках «Мраморных утесов» всегда упоминалось лишь скользь; но именно оно позволяет занять этому небольшому произведению его место в истории литературы и придает ему прочное значение для дальнейшего изучения эпохи фашизма и в особенности морального климата в Третьем рейхе. Впрочем, не следует игнорировать тот факт, что описанное и воспетое Юнгером в 1939 году стремление к гибели не является окончательно преодоленным историческим феноменом, но вновь обретает актуальность уже под знаком постмодерна (159).

В качестве дополнения к культивируемой «Мраморными утесами» «жажды погибели» (160) следует видеть нежелание активно участвовать в Сопротивлении и тем более отказ от идеи    покушения на фюрера как последнего и решительного  шага  Сопротивления. Не только в системном отношении, но и генетически темы «жажды погибели» и «отказа от покушения» тесно связаны (при этом все же не является возможным констатировать зависимость такого рода, что «жажда погибели» является вынужденным последствием «отказа от покушения»; многое говорит в пользу того, что до  того времени получившая развитие философия упадка сделала возможным «отказ от покушения» или по крайней мере облегчила выбор такой позиции, и поэтому этой темы мы касаемся в конце нашего исследования).

В написанных в 1972 году «Замечаниях к «Мраморным утесам» Юнгер сообщает о двух событиях, которые могли послужить толчком к написанию романа, во всяком случае, они вошли в него и стали особенно значимыми эпизодами. Одно из этих событий это в самих «Замечаниях» остающийся несколько таинственным визит маленькой группы людей, среди которых был один впоследствии «казненный», к Эрнсту и Фридриху Георгу Юнгерам в Юберлинген. Подробности остаются неизвестными, но все же Юнгер замечает, что из этого эпизода развился «визит Сунмиры» (161) (в  двадцатой  главе). Дальнейшие разъяснения даются в дневниках. Там, в записи от 23 февраля 1943 года, которая вращается вокруг бессилия буржуазии и аристократии в отношении Гитлера – речь идет о ночном визите, который казненный 26 августа 1944 года в Плецензее Адам фон Тротт цу Зольц нанес автору и его брату перед началом войны в Вайнберге. И здесь также  проясняется цель этого визита, поскольку владелец дневника приводит свое ранее сделанное замечание: «Они хотят напасть на дракона и ожидают, что я благословлю их» (162). Юнгер, который для нацонал-консервативных и солдатских кругов все еще был важной фигурой, должен был бы одобрить и пожалуй даже поддержать планы покушения,  для которого Тротт искал сообщников в своих продолжительных  путешествиях; вероятно, по той же самой причине  он еще раз появился у Юнгера в июне 1944 года (163).

В дневниках, также как в «Замечаниях к «Мраморным утесам» остается открытым вопрос, как Юнгер повел себя в ту, говоря его собственными словами, «роковую» ночь (164) в  Юберлингене. Вместо того, чтобы сообщить об этом, Юнгер в «Замечаниях» рассказывает о втором происшествии тех дней: о рыбном угощении во время поездки на берег Боденского озера, которая закончилась «сильным опьянением» и наполненной видениями ночью. То, что из этого осталось памятно Юнгеру, это «что красивые города на берегу горели и языки пламени отражались в воде» (165) – такую картину мы встречаем впоследствии в двадцать шестой главе «Мраморных утесов».

И снова уже процитированная дневниковая запись от 23 февраля 1943 года, которая проясняет взаимосвязь между визитом Тротта и видениями пожара. Видение связывается там со случившимся непосредственно до этого визитом организатора Сопротивления и интерпретируется, как провидческое «понимание того, что исторических сил недостаточно для переворота» (166). Это означает: Юнгер, на которого феномен Гитлера явно оказал парализующее действие (167), должен был благодаря визиту Тротта придти к убеждению, что покушение на Гитлера не приведет ни к какому принципиальному улучшению обстановки, которая воспринимается как нечто ненормальное. Видение пожара, которое Юнгер называет позднее также «предпожаром» («Vorbrand»), продемонстрировало другие, «не исторические» средства, которые Юнгеру кажутся необходимыми для «переворота», и он одновременно изображает катастрофу, являющуюся следствием этого переворота.

Прохладное отношение к планам Сопротивления (включая идею  покушения на Гитлера) закономерно вписывается в образ Юнгера, который при всей своей известной вражде к нацистскому режиму (169) стремился избегать реальной деятельности и демонстрировал склонность к спокойным наблюдениям, в соответствии со своими дендистскими принципами (170). Но все же решение не поддерживать планы покушения на Гитлера для Юнгера, который также был убежден в том, что «одиночка» способен изменить мир (171), должно было являться проблематичным. Во всяком случае из дневников становится ясно, что он постоянно пытался оправдаться. Перед 20 июля 1944 года в своих дневниковых записях  писатель все чаще называет покушение средством, являющимся совершенно недостаточным для преодоления глубокого кризиса (172) и не годящимся для устранения нацистской тирании: «Если Кньеболо (т.е. Гитлер) падет, то у гидры вырастет новая голова» (173). После покушения 20 июля Юнгер считает, что его мнение нашло свое полное подтверждение, и указывает на то, что он намекал на это, изобразив судьбу  Сунмиры в «Мраморных утесах» (174). Но и позднее тема покушения не давала Юнгеру покоя: вплоть до семидесятых годов он продолжает повторять причины своего отказа от поддержки идеи покушения (175).

Эти причины не следует тотчас же игнорировать. И на самом деле сомнительно, чтобы устранение Гитлера принесло бы решительный и положительный эффект. И все же вслед за Эберхардом Екелем можно констатировать, что покушение на Гитлера заключало в себе «настоящий риск» и «наряду с поражением в войне» было «единственной возможностью его свернуть» (176). Это могло быть ясно также многим современникам; о чем свидетельствуют многочисленные, более или менее продвинувшиеся в реализации планы покушения (177). То, что немногие реализованные попытки,   предпринятые, например, Иоганном Георгом Эльзером (178) и также графом Штауфенбергом, потерпели неудачу, говорило в пользу скептиков, но не освободило их от угрызений совести, за то что они не попытались использовать  единственную попытку устранить тирана, и вынудило их оправдываться за это. Имевший высокие награды командир штурмовой группы Эрнст Юнгер представляет собой самый  яркий пример человека, мучимого этим угрызениями совести, и его «Мраморные утесы» являются самым сильным ранним и, в то время как они выводят отказ от покушения из стремления облагородить всякое насилие, при учете возможности собственной гибели, самым сложным документом, свидетельствующим об этих попытках оправдаться (179). И из этого происходит значение «Мраморных утесов» для истории литературы, которое не может отрицать критика с позиций нравственности, представляющее  собой засвидетельствованное явление.

примечания

87 Sämtliche Werke, Bd. 2, S. 431.

88 Это изречение в Германии стало знаменитым благодаря тому, что Георг Бюхнер процитировал его в своей драме «Смерть Дантона» (11/3), при чем Бюхнер сделал еще более резким выражение из вышедшей в 1828 году в Штутгарте «Истории нашего времени»; у него сказано: «последние подергивания жизни». См. Georg Büchners: La Mort de Danton. Publiée avec texte des sources et des corrections manuscrites de l'auteur, présentée, traduite et annotée par Richard Thieberger. Paris 1953, S. 41.

89 Цит. nach Bohrer: Ästhetik des Schreckens (wie Anm. 20), S. 57.

90 См. Hans Henny Jahnn: Fluß ohne Ufer. 3 Bde. Hamburg 1986, bes. Bd. 2, S. 9, 589 und 631f. sowie Bd. 3, S. 63f.

91 См. Bohrer: Ästhetik des Schreckens (wie Anm. 20), S. 57.

92 См. die Kapitel 6, 14 und 28 der Marmor-Klippen.

93 См. Gruenter: Formen des Dandysmus (wie Anm. 65), S. 175f.

94 Wie Anm. 3.

95 Sämtliche Werke, Bd. 2, S. 317.

96 См. Sämtliche Werke, Bd. 3, S. 271 (Das zweite Pariser Tagebuch, 28.5.1944).

97 Michael Rutschky: Erfahrungshunger. Ein Essay über die siebziger Jahre. Köln 1980, S. 175.

98 Sämtliche Werke, Bd. 7, S. 142ff. (Erstdruck in Blätter und Steine).

99 Ebd. S. 187.

100 Ebd. S. 182.

101 Ebd. S. 183.

102 Ebd. S. 146.

103 Ebd. S. 146.

104 Ebd. S. 182.

105 См. предпоследний абзац о жизненном пути интеллектуала ("Intellektualismus").

106 См. Gottfried Benn: Briefe an F. W. Oelze 1945 -1949. Hg. v. Harald Steinhagen und Jürgen Schröder. Wiesbaden und München 1979, S. 261.

107 См. ebd. S. 177 und 185.

108 См. ebd. S. 270; следует отметить ссылки на хладнокровие Гете (S.138) и Ницше (S.149).

109 См. конец первой главы и начало картины появления черта в двадцать пятой главе.

110 См. Theodor W. Adorno: Negative Dialektik. Frankfurt a. M. 1970, S. 353f.

111 См. hierzu Klaus Theweleit: Männerphantasien. Bd. 2: Männerkörper - zur Psychoanalyse des weißen Terrors. Reinbek bei Hamburg 1980. Тевелайт часто цитирует Юнгера в качестве главного свидетеля, так как юнгеровские тексты содержат. Пожалуй, самое яркое описание исследуемых феноменов. Тевелайт, конечно, пытается ответить на вопрос, насколько осознанно Юнгер производил свое описание. Степень этой осознанности, даже хотя Юнгер проявляет простодушие, может быть намного большей, чем считает Тевелайт, который верит в мнимую наивность Юнгера. Уже Ойген Готтлоб Винклер писал в своем эссе «Эрнст Юнгер и несчастье мысли» (1935/1936): «До крайности развитый интеллект использует набор психологических инструментов, который для него подготовили виртуозы самоанализа Стендаль, Достоевский и Гюйсман, чтобы подвергнуть расчленению в высшей степени животную природу […]» (Eugen Gottlob Winkler: Die Dauer der Dinge. Dichtungen, Essays, Briefe. München 1985, S. 168). На параллели между Юнгером и Фрейдом в «Интерпретации социально-психологических процессов новейшей истории как явлений регрессии» также верно указывает Лотарь Кен. (См. Lothar Köhn: Überwindung des Historismus. Zu Problemen einer Geschichte der deutschen Literatur zwischen 1918 und 1933 (Zweiter Teil). In: Deutsche Vierteljahrsschrift für Literaturwissenschaft und Geistesgeschichte 49 (1975), S. 94ff., hier S. 157f.).

112 Wie Anm. 84.

113 См. Sämtliche Werke, Bd. 3, S. 270 (Das zweite Pariser Tagebuch, 26.5.1944); Нечто подобное также описал Альбрехт Хаусхофер в своем письме матери от 13 декабря 1939 года, см. Albrecht Haushofer: Moabiter Sonette. Mit einem Nachwort von Ursula Laack-Michel. 2. Aufl. München 1982, S. 104.

114 См. Sämtliche Werke, Bd. 7, S. 146.

115 Marmor-Klippen, S. 62 (Kap. 13).

116 Wie Anm. 84; Wertungen bei Walter Müller-Seidel: Probleme der literarischen Wertung. 2. Aufl. Stuttgart 1969, S. 168ff.; Bohrer: &AUML;sthetik des Schreckens (wie Anm. 20), S. 328ff.; de Mendelssohn: Gegenstrahlungen (wie Anm. 59), S. 151: он относит эту картину к числу «шедевров».

117 См. Sämtliche Werke, Bd. 3, S. 154f. und 271 (Das zweite Pariser Tagebuch, 15.9.1943 und 27.5.1944); Kritik bei de Mendelssohn: Gegenstrahlungen (wie Anm. 59), S. 159f., und Ders.: Geist in der Despotie (wie Anm. 59), S. 207f.

118 См. Sämtliche Werke, Bd. 3, S. 336 und bes. 347 (Das erste Pariser Tagebuch, 7.6. und 18.7.1942).

119 См. bes. Sämtliche Werke, Bd. 2, S. 272 (Das erste Pariser Tagebuch, 13.11.1941) und S. 471 (Kaukasische Aufzeichnungen, 1. 1. 1943); zur Herausbildung einer Mitleidsethik bei Jünger См. auch Keller: Nationalismus und Literatur (wie Anm. 60), S. 218ff.

120 См. Sämtliche Werke, Bd. 2, S. 470 (Kaukasische Aufzeichnungen, 31.12.1943).

121 См. Sämtliche Werke, Bd. 3, S. 425 (Die Hütte im Weinberg, 6.5.1945).

122 См. de Mendelssohn: Gegenstrahlungen (wie Anm. 59), S. 150.

123 О понятии и исторических предпосылках «поэтики сострадания» см. Hans-Jürgen Schings: Der mitleidigste Mensch ist der beste Mensch: Poetik des Mitleids von Lessing bis Büchner. München 1980.

124 См. Sämtliche Werke, Bd. 8, S. 397ff., bes. S. 453ff. und 552ff.

125 См. Sämtliche Werke, Bd. 2, S. 315 (Das erste Pariser Tagebuch, 6.3.1942).

126 См. Albert Camus: L'Homme révolté/Der Mensch in der Revolte, Kap.: "Die Verwerfung des Heils". - Zur Symptomatik dieses Begriffs См. Käte Hamburger: Das Mitleid. Stuttgart 1985, S. 85f.

127 См. Sämtliche Werke, Bd. 3, S. 342 (Kirchhorster Blätter, 14.12.1944: Ответ на критику из-за частого, в более поздних изданиях в сокращенной форме употребления частицы «so» в начале предложений; ; См. dazu auch Loose: Ernst Jünger (wie Anm. 33), S. 173f.

128 См. Zdenko Skreb: Die Sentenz als stilbildendes Element. In: Jahrbuch für internationale Germanistik 13 (1981), S. 76ff., bes. S. 82f.
<...>

135 См. осторожное повторение Юнгером таких мифов в 85-й главе эссе «У стены времени». Sämtliche Werke, Bd. 8, S. 522ff . - У Гераклита неоднократно обнаруживается играющее такую важную роль для «Мраморных утесов» представление об облагораживающей силе огня и очистительном мировом пожаре: см. Wilhelm Capelle: Die Vorsokratiker. Stuttgart 1963, S. 141ff. (Fragmente 57-67). Это могло иметь для Юнгера особое значение, так как Гераклит во время перед первой мировой войной, на которое пришлось становление Юнгера как личности, пользовался большим уважением (не случайно Освальд Шпенглер в 1904 году писал о «метафизических основополагающих идеях гераклитовской философии»).

136 См. Anm. 1.

137 Sämtliche Werke, Bd. 2, S. 40 (Gärten und Straßen); почти дословно также в тринадцатой главе «Мраморных утесов» (S.62). Zurück zur Textstelle

138 Герхард Лозе (см. примеч. 33), S.172 замечает по этому поводу: «Поведение голубей и цапель выглядит невероятным. Орнитологам ничего не известно о подобных случаях». Фолькер Кацман отметает эту критику (см. примеч. 60), S.233, но не признает символического значения голубей и цапель, так же как и Хансйорг Шелле (см.примеч. 65), хотя он посвящает мотиву «Протея» целую главу

139 См., напр., у Мартина Кемпхена: Darstellungsweisen der Unmenschlichkeit und Grausamkeit in der Literatur zum Ersten und Zweiten Weltkrieg. Diss. (masch.) Wien 1972, S. 193: Кемпхен говорит, используя выражение, придуманное Г.Е.Хольтхузеном для Вольфганга Борхерта, о «чистом китче».

140 См. выше S.140; Штернбергер касается этим главной проблемы в дискуссии вокруг языка «Мраморных утесов». В одном из первых критических исследований стиля говорится: «его язык осознанно стремится к красоте и возвышенности. Здесь следует попытаться ответить на вопрос, находит ли свое языковое выражение такое осознанное стремление», см. vgl. Eduard Lachmann: Die Sprache der Marmorklippen. Ein Beitrag zu ErnstJüngers Stil. In: Wirkendes Wort 4 (1953/1954), S. 91ff., hier S. 93. Лахман констатирует целый ряд стилистических рискованных шагов, но избегает заключительного общего вывода.

141 О проблематичности термина «китч» см. Ludwig Giesz: Phänomenologie des Kitsches. 2. vermehrte und verbesserte Aufl. München 1971; Pawel Beylin: Der Kitsch als ästhetische und außerästhetische Erscheinung. In: Die nicht mehr schönen Künste. Hg. v. Hans Robert Jauß. München 1968, S. 393ff. und 621ff.; Jochen Schulte-Sasse: Literarische Wertung. Stuttgart 1976, bes. S. 3ff. В особенности исследование Гица дает аргументы, при помощи которых «Мраморные утесы» легко объявить китчем: прежде всего, утверждение, что китч имеет целью навеять сентиментальное настроение при воспоминании о прошедших событиях и побуждает довольствоваться этим сентиментальным настроением (см., напр., S.38, 43, 46 и 69). Это тем более применительно к «Мраморным утесам», что на самом деле они имеют ярко выраженный элегический характер. Исследование Шульте-Зассе и Бейлина, и в особенности дискуссия вокруг размышлений Бейлина (S.621 ff.), делают все же очевидным, насколько проблематичным является любое определение китча. (vgl. Katzmann: Jüngers Magischer Realismus (wie Anm. 60), S. 211 f.).

142 Так Ганс Майер еще раз коснулся этого с 1933 года больного вопроса в кратком обзоре немецкой литературы двадцатого столетия: Hans Mayer: Brücken überm Strom der Literatur. In. Neue Zürcher Zeitung Nr. 288 (Fernausgabe) vom 12.12.1986, S. 45. О принципиальном значении этого вопроса свидетельствуют два письма Германа Броха, в которых речь идет о романе Германа Казака «Город за рекой» от 6.3.1949 и за март 1950 г., см. Hermann Broch: Kommentierte Werkausgabe. Hg. v. Paul Michael Lützeler. Bd. 13/3: Briefe 1945-1951. Frankfurt a. M. 1981, S. 314f. und 436f.: Брох не сомневается, что это «возможное искусство» имеет место и что его качество объясняется не в последнюю очередь опытом «внутренней эмиграции».

143 Wie Anm. 4, S. 235.

144 См. Joachim C. Fest: Hitler. Eine Biographie. Frankfurt a. M./Berlin/Wien 1976, Bd. 2, S. 699f.

145 См. Saul Friedländer: Kitsch und Tod. Der Widerschein des Nazismus. München 1986, S. 21ff.

146 Vg 1. oben S. 126 u. 128f.

147 См. Bohrer: Ästhetik des Schreckens (wie Anm. 20), S. 108; vgl. auch H[ellmuth] Petriconi: Das Reich des Untergangs. Bemerkungen über ein mythologisches Thema. Hamburg 1958, bes. S. 16ff. ("Götterdämmerung"); Gustav Neckel: Studien zu den germanischen Dichtungen vom Weltuntergang. (Sitzungsberichte der Heidelberger Akademie der Wissenschaften, Philosophisch-historische Klasse, Abd. 7) Heidelberg 1918.

148 См. Wolfdietrich Rasch: Die literarische Décadence um 1900. München 1986, bes. S. 17ff.

149 См. первый раздел собранной Куртом Пинтусом, вышедшей в 1920 году и затем получившей широкую популярность антологии «Сумерки человечества».

150 См. размышления на эту тему в моей докторской диссертации: Literarische Trauerarbeit. Das Exil- und Spätwerk Alfred Döblins. Tübingen 1986, S. llff.

151 См. Walter Benjamin: Gesammelte Schriften. Bd. III: Kritiken und Rezensionen (Werkausgabe Bd. 8). Frankfurt a. M. 1980, S. 249.

152 См. Hermann Broch: Kommentierte Werkausgabe. Hg. v. Paul Michael Lützeler. Bd. 13/2: Briefe 1938-1945. Frankfurt a. M. 1981, S. 322.

153 См. Kommentierte Werkausgabe, Bd. 4: Der Tod des Vergil. 3. Aufl. Frankfurt a. M. 1980,S.50.

154 См. Jahnn: Fluß ohne Ufer (wie Anm. 90), Bd. 1, S. 759; vgl. aber auch Bd. 3, S. 177 und 375,где, после применения атомных бомб, с печалью говорится о появлении возможности всеобщего уничтожения. Zurück zur Textstelle

155 См. Elisabeth Langgässer: Märkische Argonautenfahrt. Frankfurt a. M./Berlin/Wien 1981, S. 182 und 240.

156 См. Hermann Kasack: Die Stadt hinter dem Strom. Frankfurt a. M. 1964, S. 376.

157 См. Nossack: Der Untergang (wie Anm. 85), S. 19.

158 Gottfried Benn: Briefe an F. W. Oelze 1950-1956. Herausgegeben von Harald Steinhagen und Jürgen Schröder. Wiesbaden und München 1980, S. 101;конечно, следует обратить внимание, что Бенн, как становится ясным из процитированного письма, рассматривал упадок как перманентный процесс, а не как апокалиптическое событие (см. также Gesammelte Werke in vier Bänden. Hg. v. Dieter Wellershoff. Wiesbaden 1958-1961, Bd. 1, S. 527 und 546, sowie Bd. 2, S. 390).

159 Георг Хансель с полным основанием в одном из посвященных постмодерну эссе (in der Frankfurter Allgemeinen Zeitung Nr. 130 vom 6. Juni 1987, S. 23) указывал на то, что «постмодернистскому мышлению присуща идея конца времен». В доказательство Хенсель среди прочего ссылается на философа Петера Козловски, который в вводном очерке к сборнику на тему «Модерн или постмодерн» вначале цитирует Фридриха Шлегеля: «Человек обречен на то, чтобы разрушать сам себя. Но этого сперва он, конечно, должен стать достоин; пока об этом говорить нельзя». К этому Козловски добавляет: «Эпоха постмодерна это время, в которое человеку суждено стать достойным гибели». (Peter Koslowski: Die Baustellen der Postmoderne - Wider den Vollendungszwang der Moderne. In: Moderne oder Postmoderne? Zur Signatur des gegenwärtigen Zeitalters. Hg. v. P. K., Robert Spaemann, Reinhard Löw. Weinheim 1986, S. 8). Так что термин «постмодерн» вполне можно было бы применить к «Мраморным утесам» Юнгера. Постмодернистское любование надвигающимся мировым пожаром (пусть даже он будет неизбежным следствием конечности существования Солнечной системы) находит отражение в образе 160 Reppenfries в романе Бото Штрауса «Молодой человек» (1984) (S.195 и 209 f.).

160 Sämtliche.Werke, Bd. 4, S. 439 (Siebzig verweht 1, 19.4.1968). О чем Юнгер однажды сам написал, конечно, учитывая ситуацию конца семидесятых годов.

161 Adnoten (wie Anm. 34), S. 139.

162 Sämtliche Werke, Bd. 2, S. 310 (Das erste Pariser Tagebuch, 23.2.1942).

163 См. Sämtliche Werke, Bd. 3, S. 280 (Das zweite Pariser Tagebuch, 17.6.1944).

164 Ebd.

165 Adnoten (wie Anm. 34), S. 139f.

166 Wie Anm. 162.

167 См. наряду с упомянутым в примеч. 162 местом также Bd. 3, S. 283 (Das zweite Pariser Tagebuch, 1. 7.1944).

168 (wie Anm. 34), S. 140; vgl. auch Sämtliche Werke, Bd. 4, S. 242 (Siebzig verweht 1, 8.3.1966).

169 См. Böll: Eine deutsche Erinnerung (wie Anm. 67), S. 34.

170 См. на эту тему Gruenter: Formen des Dandysmus (wie Anm. 65), S. 176ff.; Kaempfer: Ernst Jünger (wie Anm. 17), S. 32ff.

171 См. Sämtliche Werke, Bd. 3, S. 468 (Die Hütte im Weinberg, 10.6.1945).

172 См. Bd. 2, S. 237 (Das erste Pariser Tagebuch, 29.4.1941).

173 См. Bd. 3, S. 243 (Das zweite Pariser Tagebuch, 27.3.1944); vgl. auch S. 220 und 283 (29. 1. und 1. 7.1944); Loose: Ernst Jünger (wie Anm. 33), S. 20 1 f. und bei Scholdt: "Gescheitert an den Marmorklippen" (wie Anm. 13), S. 569f.

174 См. Bd. 3, S. 288 (21.7.1944).

175 См. Bd. 3, S. 542 (Die Hütte im Weinberg, 16.9.1945); Bd. 4, S. 240 (Siebzig verweht 1, 17.1.1966); Bd. 5, S. 202 (Siebzig verweht 11, 27.9.1974); Bd. 8, S. 348 (Adnoten zum 'Arbeiten').О негативном отношении Юнгера к покушению см. также Schwarz: Der konservative Anarchist (wie Anm. 60), S. 168f.

176 См. Eberhard Jäckel: Hitlers Herrschaft. Vollzug einer Weltanschauung. Stuttgart 1986, S. 64 (und 144).

177 См. Peter Hoffmann: Widerstand gegen Hitler. Probleme des Umsturzes. München 1979, S. 39ff.; Ders.: Widerstand, Staatsstreich, Attentat. Der Kampf der Opposition gegen Hitler. 3. Aufl. München 1969, S. 297ff.

178 См. dazu Stern: Hitler (wie Anm. 48), S. 130ff.

179 Более позднее, но равным образом очень поучительное свидетельство об этих попытках оправдания и кроющейся за этим необходимостью представляет комедия Эриха Кестнера «Школа диктаторов» (1956); довлеющая и подавляющая чувствительные души необходимость оправдания находит свое отражение, возможно, в наиболее отчетливой форме в размышлениях эмигрировавшего в 1936 году писателя и германиста Бернгарда Блюма, который в своих автобиографических записках долго отвечает на вопрос, «почему я собственно говоря не стрелял», см. Bernhard Blume: Narziß mit Brille. Kapitel einer Autobiographie. Aus dem Nachlaß zusammengestellt und hg. v. Fritz Martini und Egon Schwarz. Heidelberg 1985, S. 184ff. После опубликования рукописи вышла в свет книга, которую нельзя было обойти вниманием: Norbert Dietka: Ernst Jünger nach 1945. Das Jünger-Bild der bundesdeutschen Kritik (1945-1985). Frankfurt am Main, Bern, New York 1987.

Цитаты из произведения приводятся по изданию: Юнгер Э. На мраморных утесах: роман; пер. с нем. и послесл. Евгения Воропаева. – М.; Ад Маргинем Пресс, 2009.


Гельмут Кизель "Самая значимая книга двенадцатилетия"


О романе «На мраморных утесах» Эрнста Юнгера
пер. с нем. А. Игнатьева [источник]


Еще не ясна та роль, которую сыграл в  истории немецкой литературы Эрнст  Юнгер со своим написанным в 1939 году, когда очевидным стало приближение войны (1), и опубликованным непосредственно после ее начала (2) романом «На мраморных утесах». Является даже спорным, заслуживают ли он и его роман особого упоминания в истории немецкой литературы, так как ряд попыток поставить под сомнение художественный уровень Юнгера и его творчества или полностью отрицать их имеет долгую историю и постоянно находит продолжение (3). В острой форме это отрицание нашло свое выражение у Брехта, который вскоре после второй мировой войны сказал о Юнгере: «Так как он сам более не юн, я назвал бы его писателем для молодежи, но, возможно, его вообще не следует называть писателем, но сказать: видели, как он что-то там пишет» (4).

К такому резкому высказыванию, конечно, захотелось бы присоединиться далеко не всем, кому Эрнст Юнгер после 1945 года был больше совсем не по душе. Но как тогда к нему следовало относиться? Альфред Дёблин, который в 1938 году (в одной из посвященных немецкой литературе работ, написанной и изданной в парижской издании) причислил Эрнста Юнгера, себя самого и коллегу Брехта к одному и тому же «духовно-революционному» (так Дёблин его и назвал) направлению немецкой литературы (5), на первых порах нашел выход в молчании: в новом издании упомянутой работы в 1947 году он просто вычеркнул имя Юнгера (6) — но из его наследия можно увидеть, что это не было его последним словом в отношении Юнгера (7).

Подобным  образом сурово обошелся с автором  «Мраморных утесов» и Томас Манн. В 1943 году из статьи Франца С. Вайскопфа он сделал вывод, что Юнгер своим романом отрекся от нацистов. С одной стороны, это казалось Томасу Манну очень «радостным» событием. Благодаря этому нацисты, как писал он в своем письме от 9 января 1943 года, потеряли «этот их единственный талант» (8). С другой стороны, Томас Манн отказывался верить, что Юнгер, которого он считал не только «талантом», но и «живодером» (9), написал книгу в духе Сопротивления, или проникнутую хотя бы неприятием режима. К тому же его беспокоило то, что с целью защитить оставшихся в Германии авторов постоянно ссылались на «Мраморные утесы» Юнгера: на книгу, которая казалась в особой степени запачканной кровью, которая, как известно, виднелась Томасу Манну на каждом издании, относящемся к периоду нацизма (10). «[...] это самая выдающаяся книга, вышедшая за двенадцать лет, - констатировал Томас Манн в своем письме от 14 декабря 1945 года, - и ее автора следует считать, без сомнения, способным человеком, который на слишком хорошем немецком пишет для гитлеровской Германии», но, равным образом, «человеком, положившим путь варварству и с холодным, как лед, спокойствием, наслаждавшимся им» (11).

Выход из этой оценочной дилеммы, кажется, указал сам Юнгер. В том же  письме Томас Манн сообщил, что Юнгер как раз «сейчас, в условиях оккупации неоднократно объяснял», что «смешно было бы полагать, что его книга имела какое-либо отношение к критике национал-социалистического режима» (12). Это «объяснение» Юнгера, с которым надо еще разобраться, было встречено с глубоким удовлетворением не только Томасом Манном: как теперь оказывалось, «Мраморные утесы» не надо более воспринимать как книгу, написанную в духе Сопротивления, и так легче оказалось уступить подозрению, что «самая важная книга двенадцати лет» была только тем, что следовало в первую очередь ожидать от ее автора и от времени ее написания: «книгой живодера» (13).

В дальнейшем, правда, книгу воспринимали далеко не так однозначно; всегда находились также апологеты Юнгера и те, кто восхищались «Мраморными утесами», и в пятидесятые годы «Мраморные утесы» даже вошли в школьную программу (14). Но, что касается литературной критики и профессиональных германистов, то здесь с середины семидесятых годов очевидна тенденция к постоянно усиливающемуся неприятию «Мраморных утесов», как это констатировал Гюнтер Шольдт в 1979 году в исследовании, посвященном истории критики книги (15). По стилю и содержанию «самая важная книга двенадцати лет» оказывалась так близко стоящей к фашизму, что не считалось более возможным говорить всерьез о том, что книга написана в духе Сопротивления или хотя бы протеста (16). Более считалось ненужным вносить «Мраморные утесы» в анналы немецкой литературы этого столетия в качестве особенного литературного события или для «спасения чести» литературы, созданной под знаком свастики; скорее чувствовали себя вправе относиться к ней негативно: как к книге, содержащей эстетическое и идеологическое оправдание проводимой нацистами политики уничтожения цивилизованного мира, а в остальном как к отсталому в художественном плане, застрявшему в периоде неоклассицизма и перегруженному маньеризмом произведению.

В этом плане ничего не изменили две  посвященные творчеству Юнгера монографии, которые вышли в свет уже после публикации исследования Шольдта и таким образом не могли им быть приняты во внимание. В обеих тема «Мраморных утесов» рассматривается только мимоходом, что показательно для монографии, вышедшей позже, в 1981 году, и принадлежащий Вольфгангу Кемпферу, поскольку под «глобальным» заглавием «Эрнст Юнгер» содержится попытка дать общее представление, и соответственно, общую критику этого автора и его творчества. Само собой разумеется, следует согласиться, что в таких призванных дать общее представление работах едва когда-либо остаётся место для разбора отдельных произведений. И все же может считаться значимым, что «Мраморные утесы», в отличие, например, от «Сердца искателя приключений» и «Гелиополиса», не упомянуты в заглавии какой-либо главы, указывающей на возможную веху в истории творчества Юнгера и не являются темой отдельной главы, которая бы показала их возможное значение для истории литературы. Нескольких абзацев Кемпферу было достаточно, чтобы включить «На мраморных утесах» в состав кажущейся совершенно непрерывной эволюции «эстета» Юнгера. В книге, как полагает Кемпфер, дело доходит до той «абсолютизации эстетского подхода», чья цель согласно приводимому Кемпфером заключению Кристиана фон Крокова состоит в том, чтобы избежать ответственности принятия морального или политического решения (направленного против разрушительных намерений нацистов, следует здесь добавить) (17). В эстетизации грозящих или уже запущенных акций уничтожения, в сосредоточенности на высоком стиле в описании процесса уничтожения, которого он придерживается до конца, Юнгер «повторяет» - согласно заостренно сформулированному выводу Кемпфера - «в одиночку то, о чем объективно позаботилась уже сама эпоха, а именно о том, чтобы сшить злу красочный костюм на заказ» (18), и это облачение зла в платье прекрасного обесценивает, как дает понять Кемпфер, все ярко выраженные в «Мраморных утесах» попытки дистанцироваться от насилия и разрушения: он, например, уличает во лживости содержащееся в семнадцатой главе «признание» рассказчика, что ему и его брату «не дано смотреть» «свысока на страдания слабых и безымянных, подобно тому, как с сенаторского места смотрят на арену» (19).  Последующая эстетизация мира уничтожения,  как изображение пожара Лагуны в двадцать шестой главе делает невозможным нравственное дистанцирование от наслаждения разрушением, следовательно, «Мраморные утесы», как уже указывалось, являются только еще одной ступенью в развитии чисто эстетической позиции, что наделяет ее выразителя (Юнгера) ощущением того, что он находится над политическим и нравственными сомнениями и постулатами.

К сожалению, Кемпфер не оспорил совершенно противоположную оценку «Мраморных утесов», содержащуюся в другой посвященной Юнгеру монографии, которая вышла тремя годами раньше: в «Эстетике страха» Карла Хайнца Борера (1978) (20). Борер приходит к заключению, что «Мраморные утесы», «которые вышли в свет, когда ужасы действительности» начинают полностью затмевать «сеющее страх» современное искусство (21), выступают как преодоление эстетства в его чистой форме. Правда, в отличие от Карла О. Петеля Борер не видит в «Мраморных утесах» никаких признаков «коренного переворота» в мировоззрении Юнгера (22), но признает: «В «Мраморных утесах» впервые проявляется форма восприятия «жестокости», которая тождественна тому, что он начинает смотреть с совсем другой колокольни: он выносит нравственные оценки» (23). Первым указывает на это описание страшной смерти золотисто-зеленых «жемчужных ящериц» в одиннадцатой главе. Когда несущие смерть слуги властолюбивого Старшего лесничего заживо сдирали с них шкуру, их «белые тельца» падали к подножию солнечных утесов, чтобы «в мучениях» умереть: «Глубока же ненависть к прекрасному, что пылает в сердцах низких людей», - так заканчивает Юнгер описание этих «выходок браконьеров», которые, помимо этого, служат жестоким живодерам для того, чтобы шпионить на хуторах еще не подчинившейся Старшему лесничему Кампаньи, с целью выяснить, «теплится ли там еще дух свободы» (24). Борер видит в этом эпизоде «рождение морально-политического чувства (…) из эстетического символизма» и ограничение сферы эстетического оценками с точки зрения нравственности и политики. Интерпретируя жестокость как следствие ненависти к «прекрасному» и характеризуя убийц через их негативное отношение к «прекрасному», Юнгер «повторяет» «отождествление «прекрасного» с «хорошим», как это в качестве идеи воспитания преподносила образованным бюргерам классическая эстетика» (25). В таком свете «Мраморные утесы» кажутся почти что «нравоучительной книгой», в любом случае, книгой, в которой «открывающиеся взору нынешние ужасы и злодеяния» описываются с «недвусмысленной нравственной позиции» (26), и книгой, в которой указывается на «границы эстетики «страха»: по мере того как Юнгер понимает страх в его этическом измерении и вынужден выносить на его счет непосредственное нравственное суждение, чувственная интенциональность самой пугающей картины теряет свое значение» (27), что имеет своим последствием то, что «Мраморные утесы» для исследования Борера оказываются гораздо менее интересной книгой, чем более ранние «страшные книги» вплоть до вышедшего в 1938 году второго издания «Сердца любителя приключений», в котором Юнгер еще совершенно избегает прямого вынесения моральных оценок.

Наряду  с главой о «жемчужных ящерицах»  Борер обращает пристальное внимание только еще на следующую главу: описание Кеппельсблека, которое на самом деле обладает большим значением и подтверждает заключение Борера о нравоучительности книги, но все же оно не определяет характер «Мраморных утесов». В этом отношении рассуждения Борера требуют дополнений, и остается спросить, достаточно ли полным является его обоснование морализаторского характера книги, чтобы целиком лишить почвы выдвинутые против «Мраморных утесов» и, соответственно, их автора обвинения в голом, или говоря резче, аморальном эстетстве. Знакомство с содержанием двадцать шестой главы, на которую Кемпфер делает акцент и в которой описывается конец Лагуны, и не может, правда, беспредметным обоснование нравоучительного характера книги (и это ошибка Кемпфера, что он этого не увидел); но оно позволяет «Мраморным утесам» вновь оказаться в роли проблемной с точки зрения этики и эстетики книги.

Отыскать  решительную и устойчивую позицию  по отношению к этой проблемной книге  можно только с трудом, если вообще возможно. Слишком трудно дать определение  самой этой книге, и слишком рассеивают внимание накопившиеся с ходом времени  и подлежащие осмыслению суждения, опровержения и «спасительные шаги», обоснования которых обесценивают друг друга. И все же здесь следует попытаться прояснить некоторые особо важные для оценки «Мраморных утесов» моменты в большей степени, чем до сих пор было. К этому побуждают не только некоторые новые сведения о политике, культуре  и жизни в Третьем рейхе, но также и новая, принадлежащая перу Дольфа Штернбергера работа, которая позволяет заново и, возможно, яснее, чем прежде, представить проблемы, связанные с оценкой «Мраморных утесов».  

    Историософские амбиции и аналогии с Третьим рейхом  

Некоторые пункты, представляющие значимость для  оценки «Мраморных утесов», легко осветить, даже хотя некоторые критики не хотят  этого признавать. Очевидно, что  это книга о Третьем рейхе, и сам Юнгер никогда не отвергал этого, вопреки тому, что на этот счет постоянно утверждается (28). Он, прибегая к едва могущему вызывать недоразумение, но уже Томасом Манном радостно воспринятому и неправильно истолкованному способу, давал исключительно двоякое объяснение; во-первых, то, что швейцарский рецензент ясно написал о политической ангажированности «Мраморных утесов» сразу же после выхода книги, стало для автора опасной «неосторожностью» (29); и во-вторых, то, что значение представленной в «Мраморных утесах» модели ведущего к катастрофе политического кризиса не ограничивается Третьим рейхом. Самое объемное объяснение Юнгера на этот счет гласит (приводим только основное):

«Во время начала войны вышли «Мраморные утесы», книга, которая имеет общее  с «Рабочим» то, что описанное в ней с происходящим в Германии, но ее содержание не подстраивалось под эти события. Мне и сегодня неприятно видеть, что эту книгу рассматривают как тенденциозный текст. Иные могли бы и прикусить язык.  Те события, что у нас произошли, были более чем неслучайны, и что я как раз под их влиянием ощутил побуждение к творчеству в качестве очевидца, не стоит оспаривать» (30)

Благодаря этой заметке становятся очевидными историографические и, соответственно, историософские амбиции Юнгера, которые, например, нашли свое выражение в его восхищении расставляющим все на свои места подходом Токвиля (31) и позволяли ему соперничать чуть ли ни с Марксом и Шпенглером (32). Как же оценить эти претензии и достигнутые благодаря им результаты? Благодаря им становится понятно, что Юнгер не хотел довольствоваться тем, что он только написал книгу о государстве, просуществовавшим всего двенадцать лет. Его на деле простирающиеся намного дальше амбиции и совсем не скромная оценка собственной книги проявлялись в удовлетворении, с которым Юнгер фиксировал, что некоторые читатели видят в образе Старшего лесничего не (только) Гитлера или Геринга, но и (также) Сталина (33), и что книга из-за того, что она выходила за рамки модели Третьего рейха, после 1945 года распространялась в форме самиздата на Украине и в Литве (34). Наконец, показательным в плане намерений и притязаний автора явилось то, что на обложке ульштайновского карсанного издания появилась содержащая едва ли чрезмерный вывод цитата, что «то, что Юнгер изображает в этой необычной книге» это не меньше, чем «гибель культуры, всякой культуры».

Однако  такие свидетельства не должны скрывать от взора то, что Юнгер неоднократно допускал, что его «Мраморные утесы» имеют прямое отношение к Третьему рейху и тем более что отдельные персонажи произведения напоминают определенные фигуры из верхушки Третьего рейха: так «мавританец» Бракмар соответствует типу, которому присущи «презрение к людям, атеизм и большой технический ум», который по мнению Юнгера, представляют Геббельс и Гейдрих (35). Также следует полагать и касательно появляющегося в двадцатой главе князя фон Сунмиру, который, как указывает Юнгер, напоминает тип аристократа — участника Сопротивления (36) и одновременно подтверждает убеждение Юнгера, что в критические моменты истории «вступает в дело самая родовитая аристократия» (37). В этом находит наиболее ясное отражение соединение личного исторического опыта и практики по построению моделей.

Особый  интерес в отношении  истолкования содержания «Мраморных утесов» представляет вопрос, которого следует видеть за фигурой Старшего лесничего: Гитлера или Геринга? Если приписываемая Старшему лесничему верховная власть указывает на Гитлера, то многие детали в его образе, как только недавно снова показал Эрих Майстер (38), позволяют думать о Геринге: не только то, что он с 1933 года как «Главный лесничий рейха» и «Главный егермейстер рейха» был самым настоящим Старшим лесничим Германии; после прихода к власти Геринг приказал построить в прилегающей с севера к Берлину лесистой местности поместье, где он обустроился с восточной роскошью, давал помпезные приемы и устраивал великолепные пиршества, на которых создавал грубоватый уют и демонстрировал тот колеблющийся между добродушием и жестокостью характер, который Юнгер в Мраморных утесах через его парадоксальную структуру определили как «пугающую приветливость с оттенком покровительства», исходящую от Старшего лесничего, а затем даже как «пугающую приветливость охотника за людьми» (39). В отношении Геринга это был бы точный намек: Геринг был именно тем, кто создал гестапо и приказал открыть первые концентрационные лагеря, он возглавлял организацию, которая сеяла террор и смерть и благодаря своей должности имел репутацию настоящего «охотника за людьми» (40).

Это все же не заставляет, как допускает  и Майстер, «любой ценой» стремиться увидеть в образе Старшего лесничего Геринга и только Геринга. Ведь Гитлер не уступал ему по своей преступной энергии, и Геринг вовсе не располагал той полнотой власти, которую в «Мраморных утесах» Юнгера имеет Старший лесничий. Итак, «пугающая приветливость» Геринга и полнота власти Гитлера, а также его «разрушительная стратегия» (о чем мы еще поговорим)? Вероятно, намерение Юнгера заключалось в том, чтобы редуцировать для построения своей модели удивительный для диктатуры, иногда приносящий вред, но никогда не могущий быть совершенно игнорируемым феномен «мультицезаризма» Третьего рейха (41) и сосредоточить свое внимание на одной фигуре — что с точки зрения литературы, впрочем, было преимуществом.

В созданном Юнгером образе Старшего лесничего и в описании образа его действий видно понимание того, как осуществляется фашистское господство, и здесь можно провести отчетливые аналогии с теорией фашизма Жоржа Батая, поскольку он также сосредотачивается на психологии фашистского господства и подчеркивает значение полноты власти фашистского фюрера, который завоевывает массы на свою сторону (42). Но в отличие от Батая Юнгер, находясь во власти духовно-исторической традиции истолкования этого феномена (43), почти полностью оставляет без внимания экономические предпосылки и взаимосвязи, что является без сомнения крупным, если даже не все прочее обесценивающим недостатком, если следовать представленной Брехтом теории фашизма и им же выработанным принципам «написания правды» о фашизме (44). Все же в пользу автора «Мраморных утесов» следует зачесть то, что он, в особенности в главах с 8 по 12, ту стратегию вселения неуверенности» и «разрушения», которая для установления гитлеровской деспотии имела такое основополагающее значение (45), описал не менее выразительно, чем Брехт в своих антифашистских притчах-пьесах «Круглоголовые и остроголовые» и «Карьера Артуро Уи». Впрочем, следует отметить, что Юнгер раньше и проницательнее, чем Брехт, увидел, какое большое значение для тоталитарного господства имела фигура фюрера, которую никоим образом не следовало рассматривать только как заменимую фигуру чьего-либо прислужника, не имеющего собственной власти. Позднее Брехт, который пристрастно именовал Гитлера «маляром» (46) и в «Круглоголовых» вывел его в образе штатгальтера Ангело Иберина, бывшего марионеткой в руках землевладельцев и, соответственно, капиталистов, понял и признал, что Гитлер представляет собой нечто большее, чем это. Только в 1942 году он выступил (см. запись в дневнике от 28 февраля) против теории, что Гитлер был только «марионеткой», только «ничего не значащим мимом» в руках рейхсвера и, напротив, пришел к выводу, что следует принять во внимание, что Гитлер является «по-настоящему национальным феноменом, народным вождем, изворотливым, полным сил, необычным и оригинальным политиком, который умеет ловко и успешно использовать свои испорченность, недостатки и жестокость» (47). Весьма соответствующая этому описанию фигура (48) встречается в «Мраморных утесах», конечно, раньше, чем в «Карьере Артуро Уи».

Этим  «опережением» «Мраморные утесы» обязаны  двум факторам: во-первых, более близкому знакомству их автора с верхушкой Третьего рейха и тем, как она на практике осуществляла свое господство (49); во-вторых, в готовности Юнгера восхищаться типом деспотического и несущего разрушение властителя, что было принципиально осуждено Брехтом в его «Примечаниях» к «Карьере Артуро Уи». В неприкрашенной форме это восхищение проявляется в эссе «Борьба как внутреннее переживание», где после полемики против вуалирования насилия средствами культуры сказано:

«Когда  азиатские деспоты наподобие Тамерлана гнали свои шумные орды в далекие страны, впереди них был огонь, а сзади опустошение. Жителей огромных городов живьем закапывали в землю или из окровавленных голов складывали пирамиды. Но тем не менее эти великие убийцы выглядят симпатичнее [чем те, кто использует идеологию для оправдания войны — Г.К.]. Они делали то, что соответствует их природе. Убивать было для них заповедью, как заповедью для христиан является любовь к ближнему. Они были дикими завоевателями, такими же законченными в своих проявлениях, как эллины в своих. Ими можно восхищаться также, как пестрыми хищными зверями, которые с огоньками смелости в глазах пробираются сквозь тропические заросли. Они совершенны в своем роде» (50).

Если  касаешься этого фрагмента, то следует  обратить внимание, что эссе, из которого оно взято, было написано в 1922 году, и что  процитированные предложения, в особенности позитивные формулировки, Юнгер вряд ли приложил бы к Гитлеру. Будучи другом Эрнста Никиша, который в своей книге «Гитлер — злой рок Германии» (1932) сказал обо всем, что следовало ждать от Гитлера (51), Юнгер относился к фюреру НСДАП с недоверием и скорее был склонен презирать его, нежели восхищаться (52), также как Томас Манн (53) и Роберт Музиль, он находил только внушающей отвращение «раскрепощенную и динамичную энергию» (55) «барабанщика» (56); самым тяжким последствием того, что немецкий народ поддерживает с восторгом политику Гитлера, он полагал произошедшее прямо-таки в космических масштабах потрясение основ права и морали (57). Итак, Юнгер едва ли восхищался Гитлером,  как он это делал в двадцатые годы в отношении казавшихся невинными хищниками «убийц» типа ставшего уже почти легендарным Тамерлана. Но это восхищение наглядно присутствует в «Мраморных утесах», что следует рассматривать в качестве последствия того, что формирование личности Юнгера пришлось на вильгельмовскою эпоху (58). Без этого влияния немыслим загадочный образ Старшего лесничего, колеблющийся между образами властителя и преступника.

Рука  об руку с этим проявляющимся в  литературном творчестве последствием симпатии Юнгера к типу властителя-преступника, что должно быть оценено позитивно, идет другое последствие, которое следует, напротив, оценить негативно. Оно заключается в том, что заявленный в «Мраморных утесах» протест против несправедливого господства и террористической политики нацистов обесценивается подкупающим образом не только нелепого, но также импозантно выглядящего Старшего лесничего и его ведущейся хитроумными способами разрушительной деятельности. Не в последнюю очередь из этого проистекает то, что читателям так трудно делать выводы о «самой значимой книге двенадцатилетия» (59). На этом мы остановимся позже.

Разрыв  с профашистским  прошлым и отречение от нацистов 

Несмотря  на часто высказываемые сомнения в искренности позиции Юнгера и касательно тенденций, представленных в его «Мраморных утесах», следует констатировать, это произведение содержит совершенно неверно понятый отказ от тех идей господства и разрушительных планов, которые появились раньше, чем НСДАП, но в рамках национал-социализма радикализировались и в своей радикализованной форме были с одобрением встречены или по крайней мере восприняты также и теми, кто не был нацистами. Ситуация в этом произведении такова, что безымянный рассказчик и его брат Ото являются выходцами из того самого солдатского союза, именуемого орденом мавританцев, из которого также происходят те, которые в мрачном лесном краю обустроили лагерь наемников и живодерни, откуда на окружающий культурный ландшафт распространяли насилие и ужас, чтобы подчинить его тирании хозяина леса, именуемого «Старшим лесничим». Рассказчик и его брат порывают с этим орденом мавританцев, они живут на Мраморных утесах отдельно от своих бывших товарищей, больше не носят оружия, но выполняют духовные упражнения, чтобы благодаря им обрести возможность сопротивляться наступающему разрушению культуры и собрать знания ко времени чаемого возрождения. В седьмой главе рассказчик мысленно возвращается в то время, когда он был мавританцем и достаточно выразительно описывает, в каком духе он там воспитывался. Там настраивались на политические катастрофы и стремились благодаря им обрести власть. Привожу здесь центральный фрагмент этой главы, который равным образом значим в историческом, автобиографическом, этическом и эстетическим отношениях:

«Когда  падают в пропасть, должно быть, видят  вещи предельно ясно, словно через  увеличительные очки. Этого взгляда, только без страха, достигаешь в воздухе Мавритании, который был исключительно злобным. Именно когда господствовал ужас, возрастала холодность мысли и духовная дистанция. Во время катастроф царило хорошее настроение, и о них имели обыкновение шутить, как арендаторы казино шутят о проигрышах своих клиентов.

В ту пору мне стало ясно, что паника, тени которой всегда лежат на наших  больших городах, обладает своей  противоположностью в слепом задоре тех немногих, кто подобно орлам, кружит высоко над тупым страданием. Однажды, когда мы выпивали с Capitano, он посмотрел на поднимающиеся в кубке пузырьки, словно это раскрывались минувшие времена, и задумчиво произнес: «Никакой бокал шампанского не был слаще того, который мы подняли на машинах в ночь, когда дотла сожгли Сагунт». И мы подумали: «Лучше рухнуть вместе с этим, чем жить с теми, кого страх заставляет ползать во прахе» (60).

Этот  фрагмент следует за эстетическими вольностями, которыми знаменит Юнгер, и он звучит тем более фривольно, когда обращаешь внимание, что незадолго до этого Cаpitano говорит, что он со своими машинами «подавил крупный мятеж в Иберийских провинциях» и когда вспоминаешь, что место, на котором в древности был город Сагунт, находится не дальше, чем в часе лета от Герники, то понимаешь, что название Сагунт, возможно, скорее просто должно заменять собой Гернику, то место, на котором два года до написания «Мраморных утесов» в абсолютно неприкрытом виде проявилось то, что означало «держаться наверху», опираясь на мавританских (или просто «солдатских») техников власти.

Но  от этого способа участия во власти, которая приобретается через  использование аппарата власти и  разрушения, когда совершенно не думают о морали и не задают никаких вопросов, рассказчик дистанцируется в двадцать пятой главе, после того, как ранее, в двадцатой главе, ему становится очевидным связанное с этически индифферентным поведением и чисто окказиональное стремление к власти мавританцев. Там, где их стремление к участию во власти превращает их в чистые орудия того, кто сегодня наиболее могущественен,  рассказчик клянется себе, что «в будущем, как бы оно не сложилось, лучше одиноко пасть со свободными, чем подниматься к триумфу с холопами». Это и есть непосредственно сформулированный разрыв с описанными в седьмой главе присущими мавританцам жаждой могущества и властными амбициями, которым рассказчик сам был когда-то захвачен.

Это неприятие власти Старшего лесничего  дополняется, с одной стороны, всесторонним изображением в негативном свете  членов его свиты, а с другой, постоянным превознесением образов рассказчика  и его брата. Сообщники Старшего лесничего, которые не случайно удалились в болотистый лес, где воздух насыщен парами, являются «личностями» неясного происхождения и низменного характера; они действуют обычным оружием и готовы ко всякому постыдному деянию, как это показывает упомянутая уже в начале история с золотистыми ящерицами из одиннадцатой главы; часть из них, именуемая «шайкой» (Spintier), через это название характеризуется как гомосексуалисты; представители другой части, «пикузьеры» - как пристрастившиеся к наркотикам: (62) и то, и другое заставляет вспомнить появившиеся в 1939 и по крайней мере повредившие репутации Юнгера доносы, которые подвергли автора «Мраморных утесов» опасности попасть под действие соответствующих санкций; среди всех, кто составлял свиту Старшего лесничего, нет, наконец, никого, кто бы оказался способен к тому языку, который, используемый обычно для восхваления героев, является выражением духовного и этического совершенства: упрек, в котором находит свое отражение присущая многим авторам того времени вера в неподкупность и разоблачительную силу языка (63).

В противоположность этому, братья, обустроившие свои подходящие для ученых-аскетов кельи, имеют благородное нордическое происхождение, они преуспели на рыцарских состязаниях, чужды всякой гнусности и имеют своей целью духовное и нравственное совершенство, к которому они, несомненно, и близки. Одним словом, здесь перед нами неоднократно предстанет разделение людей на «высших» и «низших», «благородных» и «обычных», «духовных аристократов» и «участников лесных шаек».

Это разделение людей на «высших» и «низших», этот ярко выраженный аристократизм  братьев-героев «Мраморных утесов»  и указания на их приверженность ценностям, напоминающим феодальные, вызвали после 1945 года шквал критики. Петер де Мендельсон в 1949 году нападал на приведенную выше клятву рассказчика и его речь о «свободных» и «благородных» как на «идейный китч» (64); эта критика вновь встречается в некоторых работах семидесятых годов, и при этом главным обвинением выступает полная этическая необязательность «Мраморных утесов» (65). Но в тридцатых и сороковых годах используемый Юнгером вокабуляр и связанные с ним аристократические представления о ценностях были еще общераспространенными (66), и это больше чем просто предположение, что ярко выраженный аристократизм рассказчика у части первых читателей вызвал не сомнения, а делал понятным осуждение среды «лесных шаек» и привлекательным дистанцирование от Старшего лесничего. Альфред Андерш в 1975 году, во всяком случае, уверял, что он и его единомышленники «поняли» протест «Мраморных утесов» против нацистского господства (67), и ничто не указывает на то, что они находили предосудительным юнгеровский аристократизм или то, как он проявляется. Впрочем, следует сослаться на Адольфа Штернбергера, который в 1980 году в своем чрезвычайно интересном с точки зрения истории критики произведения очерке о «Мраморных утесах», сразу после того как он приводит места, в которых, с одной стороны, осуждается «мир живодерен», а с другой, заклинается «высокая жизнь», пишет:

«Эти  места для меня только сейчас, при  повторном знакомстве с произведением, обрели такую ясность и значимость, перед их простой ясностью меркнет  многое из великолепия сравнений, даже самых диковинных, и звучные ритмы, которые целиком пронизывают произведение, не идут ни в какое сравнение с так решительно произносимыми словами исповеди» (68). 

Из многочисленных примечательных констатаций, которые содержит почти не имеющая аналогов (и также с одобрением встреченная Юнгером) (69) статья Штернбергера, в которой он превозносил «Мраморные утесы», особенно заслуживает внимания последний процитированный фрагмент. С одной стороны, он подтверждает тот факт, что Юнгер на самом деле выступает против нацистского режима и показывает, что позднее сформулированная критика аристократизма «Мраморных утесов» не может сама по себе играть определяющую роль в их понимании и оценке. С другой стороны, этот фрагмент позволяет узнать, что сам Штернбергер, который хоть и принадлежит к числу самых пылких почитателей «поэта» Эрнста Юнгера, перед лицом некоторых эстетических моментов в «Мраморных утесах» испытывает неловкость, сопоставляя эти моменты с нормами этики. Языковое «великолепие» «Мраморных утесов», кажется, не соответствует этическим намерениям и признаниям автора. И этим определяется главная проблема в оценке «Мраморных утесов»: часто заявляемое, но с трудом проводящееся разделение этики и эстетики, которое не дает возможность дать произведению безусловно положительную оценку (как это делает Борер), так и строго отрицательную (как это у Кемпфера).

Эта, играющая решающую роль для оценки «Мраморных утесов» проблема подробнее затрагивается в двух местах и именно в тех двух местах, которые имеют для произведения основополагающее значение, из-за чего критики обращали на них особое внимание, но никоим образом не выносили проницательных суждений. Речь идет об описании живодёрни на Кёппельсблеке в девятнадцатой главе и об описании горящей Лагуны в двадцать шестой главе.

С переходом от восемнадцатой к девятнадцатой главе инсценировка ужаса в «Мраморных утесах» достигает первого, давно приуготовляемого, но все же внезапно начинающегося кульминационного пункта. В восемнадцатой главе рассказчик сообщает, как он вместе со своим братом проникает в находящуюся под властью Старшего лесничего обширную лесную местность, чтобы отыскать для гербария редкое растение - «Красную лесную птичку». В конце главы рассказывается об обнаружении разыскиваемого растения, а вместе с ним и известного по слухам раскорчеванного участка «Кёппельсблек». Рассказчик, найдя Красную лесную птичку, хочет показать ее брату, чтобы поделиться с ним радостью открытия, но тот жалобным вскриком обращает его внимание на нечто, что действует, «будто сердце мое сжали когти»: перед ним распластавшись лежало, «за невысоким кустом с огненно-красными ягодами» (что будто предвещает несчастье) «в полном своем бесстыдстве […] место расправы».

Следующее за этим описание Кёппельсблека слишком длинное, чтобы здесь можно было бы привести его полностью; и все же отметим наиболее важные моменты. Раскорчеванный участок, который освещал неестественно яркий свет, казался проклятым местом, на котором застыла жизнь. Птичьи голоса, звучавшие в окружающем лесу, смолкли; можно было услышать только вначале насмешливо вопрошающий, а позднее торжествующе заливающийся «смех» кукушки, который опытные люди считают предвещающим недоброе знамением (71). Увядшая трава, серая волчанка и кусты с листьями в желтую крапинку указывали на мусорную свалку. Посередине возвышался сарай, на поле фронтона которого был укреплен череп, которым завершался фриз, сделанный из прикрепленных к стене кистей человеческих рук. Внутри сарая стояла скамья живодера, окруженная бледными пористыми массами, над которой летали рои «голубовато-серых и золотистых мух». Над площадкой кружил коршун, который затем спустился и начал клевать на земле, которую взрыхлял одетый в серое «человечек». Наконец, «человечек» возвращается в сарай, чтобы стучать и скрести на живодерской лавке, при этом «с лемурской веселостью» насвистывая свою «песенку». Под дуновением ветра развешенные кругом на деревьях черепа «хором» загромыхали; и одновременно с ветром принесло «стойкий, тяжелый и сладковатый запах разложения».

Указывая на этот фрагмент, который в пересказе, конечно, не может произвести такое сильное впечатление, Дольф Штернбергер пишет, вспоминая, как он впервые прочел «На мраморных утесах» в 1940 году.

«Отдельные обороты, моменты и мотивы не изгладились в моей памяти по прошествии сорока лет. Прежде всего, на всю жизнь запомнился мне тот ужас, который рассказчик испытывает при виде живодерни, укромную прогалину в лесу, где разделывают человеческие тела, и где невзрачный человечек, насвистывая сам себе, выделывает на верстаке человеческую кожу. «Кёппельсблек» - также и название этого ужасного места, пожалуй, сохранилось в памяти у каждого, кто читал книгу в ту пору. Так как это был мир концентрационных лагерей, режима тайного террора, который, кажется, здесь был представлен в виде мгновенного образа, далекого от фотографии и репортажа, сценическая аббревиатура, наделенная большой силой и острой проницательностью. Именно поэтому этот образ дает возможность избавления без того, чтобы как-то смягчить смертельную серьезность нашей действительной ситуации. Царило молчание, как говорится, не было слов; но за всеми идеями и представлениями было то, что витало в воздухе. И теперь поэт отыскал, как это выразить. Осознание этого подразумевало тесное восприятие и ужас, который все же предстояло испытать» (72)

Последнее предположение остается странно неопределенным: «ужас, который все же предстояло испытать». Подразумевается: его надо было испытать? Или его можно было выдержать? Или же при намеренно двусмысленной формулировке и то, и другое? И какую роль играло в этом внушающее ужас и одновременно «приносящее избавление» описание Кёппельсблека? Только усиление? Или к тому же и утешение? Или сокрытие?

Эти тотчас же напрашивающиеся вопросы позволяют зародиться сомнению в качестве осознания ситуации и разоблачительной роли «Мраморных утесов», и ими еще предстоит заняться. Незатронутыми этим остаются слова Штернбергера о моментально вызывающих ужас и надолго откладывающихся в памяти впечатлениях от описания Кёппельсблека как изображения царства страха, о котором в 1939 году внутри границ рейха вообще мало что знали из-за молчания немногих, кто сумел вернуться оттуда. Во всяком случае, нет оснований не доверять воспоминаниям Штернбергера или сомневаться в том, что как он пишет, описание Кёппельсблека произвело на него сильное впечатление. Даже если собственный опыт прочтения говорит против этого, вполне можно представить, что описание живодерни и с удовольствием работающего на ней гнома отложилось в памяти воспринимающего этот стиль читателя в качестве кошмарной, ужасной картины. Средства, благодаря которым Юнгер этого пытался достичь, частично назвал Карл Хайнц Борер: эстетизирующее, но указывающее на присутствие зла открытие пространства; концентрация вызывающих отвращение деталей, которая побуждает вспомнить изображения ужасов любимым фантастическим художником Юнгера (73), внезапно возникающий гротескный образ лемуроподобного «человечка»; намеки на дальнейшие, но прямо-таки невыразимые словами ужасы, что побуждает читателя к тому, чтобы самому дополнить картину кошмаров; наконец, архаизация всей сцены, указывающая на атавистически-зверский характер нацистского террора. Правда, Борер в своей оценке описания Кёппельсблека в целом остается несколько сдержаннее, чем делающий выводы на основании другого исторического опыта Штернбергер; но также для Борера описание Кёппельсблека является изображением «новой ситуации» (т.е. замена более ранних фантазий об ужасах ужасами реальными) (74), которое не предоставляет ни малейшего повода для критики, пусть даже  как падение художественного уровня рассматривается то, что Юнгер в главе о Кёппельсблеке полагался более не только на «чувственную направленность внушающей ужас картины» (75), но, считая, что хватит с него эстетики ужасного, прибегнул к недвусмысленному моральному истолкованию: объясняя, что Кёппельсблек похож на подвалы, «над которыми возвышаются гордые замки тирании, а еще выше видно, как клубятся благоухания их праздников: смрадные логовища ужасного сорта, в них навечно отвергнутый сброд жутко наслаждается поруганием человеческого достоинства и человеческой свободы» (76).

В отличие от Штернбергера и Борера, сам Юнгер ставил под вопрос адекватность изображения им мира концлагерей. Его дневники послевоенных лет и непосредственно послевоенного времени сообщают становящуюся все более точной информацию, осмысление которой, явно долго занимавшее его, во всяком случае, еще в 1972 году, навело автора на мысли, нашедшие свое выражение в афористически выполненном эссе «Филемон и Бавкида», написанном под впечатлением от фото гор трупов из концлагерей, мысли, которые вполне можно отнести и к «Мраморным утесам»:

«Вероятно, я все-таки слишком мягко изобразил живодерню. Там убивают не так, как убивал Каин, - в гневе, и не из удовольствия, а скорее по науке. Публичности избегают, но, несмотря на это, мысль не спит. Об этом говорит техничность процесса» (78).

Убийство «по науке» или соответственно «техничность» процесса уничтожения и, как уже было сказано в дневниковой записи от 12 мая 1945 года, «убийство как административный акт» (79) — этим перечисляются пункты, благодаря которым представленное в «Мраморных утесах» описание мира концлагерей начинает казаться неадекватным (впрочем, не следует считать, что здесь вообще не может быть никакой адекватности (80), это означает только, что имеются степени неадекватности).

Следует, конечно, обратить внимание, что «мраморные утесы» были написаны в то время, когда еще не существовало огромных лагерей уничтожения, о феномене которых позже размышлял Юнгер. Все же остается поразмыслить над «вероятно... все-таки слишком мягко», высказыванием, которое показывает, тем более, что сам Юнгер отказался от попытки сгладить это место, сославшись на временную разницу, вопрос, можно ли говорить, что в обстоятельствах 1939 года, при том, что было в ту пору известно, так превозносимое поэтическое изображение «мира концентрационных лагерей» не было уж таким «слишком мягким» (81). Возможно ли было поэтому «вынести» заключенный в строках «Мраморных утесов» ужас?

Штернбергер вообще не останавливается далее на обсуждаемой здесь проблеме эстетизации нацистского царства террора, а Борер обходится тем, что последовательно считает символизацией или метафорической стилизацией все используемые Юнгером средства, которые имеют целью изгнание страха (82). Это, конечно, возможно и естественно для тех, кто знаком с миром символов Юнгера. Но не следует все же оставлять без внимания, что средства, к которым прибегал Юнгер, обладают побочным действием и даже делают возможной другую, «более мягкую» интерпретацию изображения живодерен. Хотя «огненно-красные ягоды», растущие при входе на прогалину, на которой находится Кёппельсблек, и дают знать об опасности места; хотя и возможно предположить, что под «голубовато-серыми и золотистыми мухами», которые налетают на пористые массы в темном сарае, подразумеваются те навозные мухи, которые однажды в другом месте Юнгер называет внушающим отвращение символом «живодерни» (84) (и которые, не зря появлялись также в роли символа в других сценах гибели и разрушения из того времени) (85), но не придают ли большую красочность картине «огненно-красные ягоды» и голубовато-серые и золотистые мухи? Не являются ли эти «висячие лампы» смерти и агенты зла одновременно средствами эстетизации, которая сначала расцвечивает подлежащий изгнанию ужас?

Подобные вопросы следует поставить, принимая во внимание «архаизирующую стилизацию» страшного места, о которой говорит Борер (86). Позволяет ли она наглядно продемонстрировать, что нацистскому террору был присущ характер атавистического зверства. Или же она, в намного меньшей степени «архаизирующая», нежели чем «романтизирующая», не сводится к скрашиванию или смягчению террора нацистов, который теперь намного легче «вынести». Опасение Юнгера, что описание живодерни «возможно» получилось «слишком мягким», указывает на то, что автор сам, как если бы он исходил из более позднего и точного опыта восприятия ужасного, обращает внимание на недостаток или блеклость картины Кёппельсблека, которые оно имеет (и имело уже в 1939 году), несмотря на то, что Борер и Штернбергер констатировали его очищающую и разоблачающую силу. Она становится очевидной, когда сопоставляешь картину Кёппельсблека со ставшими тем временем известными сведениями о концлагерях, но прежде всего когда сравниваешь эту картину с теми пассажами, где Петер Вайс изображает казнь активистов «Красной капеллы» в тюрьме Плецензее (86а).

Примечания

1 См. на эту тему дневниковую запись Юнгера от 25 апреля 1939 года, которая стоит в контексте многочисленных записей, посвященных шедшей в то время работе над «Мраморными утесами»: «Получил по почте свой военный билет, отправленный командованием округа Целле. Так я узнаю, что государство внесло меня в реестр в чине лейтенанта для поручений. Политика в эти недели напоминает время непосредственно перед мировой войной», см. также дневниковую запись от 26 августа 1939 года: «[...] приказ о мобилизации […]. Я совсем не был удивлен, поскольку картина войны изо дня в день вырисовывалась все отчетливее». Цитируется по  Ernst Jünger: Sämtliche Werke (in 18 Bänden). Stuttgart 1978-1983 (die eben zitierten Stellen in Bd. 2, S. 41 und 68).

2  Юнгер закончил писать «Мраморные утесы» 28 июля 1939 года; книга вышла поздней осенью 1939 года.

3 См., наконец,  Fritz j. Raddatz: Kälte und Kitsch. &UUML;ber den Goethepreisträger Ernst Jünger. In: Die Zeit Nr. 35 vom 27. August 1982, S. 33f.

4 Bertolt Brecht: Gesammelte Werke. Bd. 20: Schriften zur Politik und Gesellschaft. Frankfurt a. M. 1967, S. 309. То, что в приведенном отрывке подразумевается Эрнст Юнгер, недвусмысленно следует из контекста.

5 Alfred Döblin: Die deutsche Literatur (im Ausland seit 1933). Paris 1938, S. 9. Классификация Деблина подверглась жесткой критике со стороны Томаса Манна    (Cм.  Thomas Mann: Briefe 1948-1955. Hg. v. Erika Mann. Frankfurt a. M. 1979, S. 35),   но все же Ганс Шверте в своей статьей «Немецкая литература в вильгельмовскую эпоху» (in: Wirkendes Wort 14 (1964), S. 254ff., hier S. 269)показывает, что как классификация Деблина, так и то, что он относит различных авторов к отдельным классам, было совершенно верным. В связи с Юнгером статья Шверте заслуживает еще больше внимания, поскольку он обращает внимание на скрещивание экспериментаторского модерна и «консерватизма стиля», которое происходит в творчестве Юнгера (в особенности S. 268).

6 Alfred Döblin: Die literarische Situation. Baden-Baden 1947, S. 20.

7 Cм.  Alfred Döblin: Schriften zu Leben und Werk. Hg. v. Erich Kleinschmidt. Olten und Freiburg i.Br. 1986, S. 658 (Anm. 60).

8 Thomas Mann: Briefe 1937-1947. Hg. v. Erika Mann. Frankfurt a. M. 1979, S. 290.

9 Ebd. S. 289f.:  «Сейчас Юнгер выражает свое презрение к «живодерам и прислужникам живодеров». Но он сам ранее сдирал шкуру и с наслаждением предавался бесчеловечности, ему удавалось на славу».

10 Cм.  ebd. S. 443 (7. September 1945, an Walter von Molo).

11 Ebd. S. 464.

12 Ebd.

13   О жарко ведущихся послевоенных спорах вокруг фигуры Юнгера см. Günter Scholdt: "Gescheitert an den Marmorklippen". Zur Kritik an Ernst Jüngers Widerstandsroman. In: Zeitschrift für deutsche Philologie 98 (1979), S. 543ff. (hierzu S. 544f.).

14 Cм.  Gerhard Friedrich: Ernst Jünger. 'Auf den Marmorklippen'. In: Der Deutschunterricht 16 (1964), S. 41ff.

15 Wie Anm. 13, bes. S. 546f.

16 Например, можно сослаться на Альбрехта Шене, который в своем посвященном столетнему юбилею Бенна очерке в «Цайт» (Nr. 19 vom 2. Mal 1986, S. 55f.) превозносит тогда его еще не опубликованные стихотворение «Монолог» и прозаический текст «Искусство и Третий рейх» в качестве примера протестных произведений, к разряду которых все же опубликованные (что никоим образом не было безопасно) «Мраморные утесы» можно, кажется, отнести как раз еще в качестве негативного измерения. В «Искусстве и Третьем рейхе», по мнению Шене, «имеются отрывки», в сравнении с которыми «Мраморные утесы» Юнгера кажутся чем-то вроде «домашнего задания на вечер для членов гитлерюгенда»  (там же S.46). Не следует совсем оспаривать, что в этом заключена доля правды, но остается спросить, уместно ли об этом говорить.

17 Wolfgang Kaempfer: Ernst Jünger. Stuttgart 1981, S. 35, mit Verweis auf Christian Graf von Krockow: Die Entscheidung. Eine Untersuchung über Ernst Jünger, Carl Schmitt, Martin Heidegger. Stuttgart 1958, S. 114.  Полностью без внимания «Мраморные утесы» остаются в более поздней статье В. Кемпфера: Das schöne Böse. Zum ästhetischen Verfahren Ernst Jüngers in den Schriften der Dreißiger Jahre im Hinblick auf Nietzsche, Sade und Lautreamont. In: Recherches Germaniques 14 (1984), S. 103ff 

18 Kaempfer: Ernst Jünger, S. 37.

19 Cм.  ebd.

20 Karl Heinz Bohrer: Die Ästhetik des Schreckens. Die pessimistische Romantik und Ernst Jüngers Frühwerk. München und Wien 1978. -  См. всеобъемлющую полемику с этим исследованием у Кемпфера, S. 164 ff.   

21 Bohrer: Ästhetik des Schreckens, S. 440.

22 Ebd. S. 441,  со ссылкой на:  Ernst Jünger. Weg und Wirkung. Eine Einführung. Stuttgart 1949, S. 110.

23 Bohrer: Ästhetik des Schreckens, S. 441.

24 Marmor-Klippen, S. 54 (Здесь цит. по первому изданию).

25 Bohrer: Ästhetik des Schreckens, S. 441. -   Этот вывод подтверждается дневниковой записью Юнгера на тему «отношений морали и эстетики»: «кто чтит прекрасное, того также оттолкнет безобразное. Слово «безобразное» имеет в языке как эстетическое, так и моральное значение».  (Sämtliche Werke, Bd. 5, S. 542f.: Siebzig verweht 11, 15.11.1979; Cм.  ebd. S. 441: 24.1.1979).

26 Bohrer: Ästhetik des Schreckens, S. 443

27 Ebd. S. 446. -   В принципе, можно констатировать наличие единодушия между Борером и Юнгером по вопросу отношений между этикой и эстетикой. Позиция Юнгера находит свое отражение в следующей дневниковой записи: «Сообщение об отвратительной вещи действует сильнее, когда оно делается без комментария с точки зрения морали. Таково описание Достоевским приводящего к смерти наказания палками в «Записях из мертвого дома».  (Sämtliche Werke, Bd. 5, S. 429: Siebzig verweht 11, 30.9.1978).

28  О следующем см. также   G. Scholdt (wie Anm. 13), S. 565ff.

29 Cм.  Sämtliche Werke, Bd. 3, S. 342 (Kirchhorster Blätter, 14.12.1944) und auch Bd. 2, S. 285 und 293 (Das erste Pariser Tagebuch, 4. und 20.1.1942).

30 Sämtliche Werke, Bd. 3, S. 615 (Die Hütte im Weinberg, 2.4.1946).

31 Ebd. S. 229 (Das zweite Pariser Tagebuch, 29.2.1944).

32 Cм.  Sämtliche Werke, Bd. 8, S. 373ff. und 390f. sowie Bd. 5, S. 431.

33 Sämtliche Werke, Bd. 3, S. 436 (Die Hütte im Weinberg, 8.5.1945); Cм.  hierzu auch Gerhard Loose: Ernst Jünger. Gestalt und Werk. Frankfurt a. M. 1957, S. 162.

34    Обратите внимание на 'Auf den Marmorklippen': Ausgabe Frankfurt a. M. - Berlin - Wien 1980 (Ullstein 2947), S. 141.

35 Sämtliche Werke, Bd. 3, S. 435 (Die Hütte im Weinberg, 8.5.1945).

36    Обратите внимание (как в примеч. 34) на S. 139.

37 Sämtliche Werke, Bd. 3, S. 288 (Das zweite Pariser Tagebuch, 27.7.1944) und S. 421 (Die Hütte im Weinberg, 1.5.1945).

38 Erich Mayster: Auf den Spuren eines Monstrums. Ernst Jüngers "Marmor-Klippen" wieder gelesen. In: Stuttgarter Zeitung Nr. 281 vom 6. Dezember 1986, S. 50.

39 Kap. 7 und 24.

40 Cм.  Joachim C. Fest: Das Gesicht des Dritten Reiches. Profile einer totalitären Herrschaft. München 1964, S. 111:  Когда Геринг после 30 июня 1934 года опоздал на ужин у британского посла сэра Эрика Фиппса и оправдывал свое опоздание тем, что он был на охоте, сэр Эрик ответил на это саркастическим замечанием: «На зверей, я надеюсь». 

41 Fest: Gesicht des Dritten Reiches, S. 406; Kontroversen um Hitler. Hg. v. Wolfgang Wippermann. Frankfurt a. M. 1986, S. 197ff.

  42 Cм.  Georges Bataille: Die psychologische Struktur des Faschismus. Die Souveränität. München 1978, bes. S. 21ff. (franz. Original 1933/1934);   Jürgen Habermas: Der philosophische Diskurs der Moderne. 2. Aufl. Об оценке теории Батая см.Frankfurt a.M. 1985, S. 253ff.

43 Bohrer: Ästhetik des Schreckens (wie Anm. 20), S. 440.

44 Bertolt Brecht: Gesammelte Werke. Bd. 18: Schriften zur Literatur und Kunst 1. Frankfurt a. M. 1967, S, 222ff., bes. S. 226f., 238 und 245f.; Еще см. о борьбе Брехта с фашизмом Raimund Gerz: Bertolt Brecht und der Faschismus. Bonn 1983, bes. S. 53ff.

45 Cм.  Sebastian Haffner: Anmerkungen zu Hitler. Frankfurt a. M. 1983, S. 47.

46    См. по этой теме  In: Internationales Archiv für Sozialgeschichte der deutschen Literatur 10 (1985), S. 135ff.

  47 Bertolt Brecht: Arbeitsjournal. Hg. v. Werner Hecht. Supplementband zur Werkausgabe. Frankfurt a. M. 1974, S. 266.

48 Cм.  Haffner: Anmerkungen zu Hitler (wie Anm. 5, S. 11; des weiteren: J(oseph) P(eter) Stern: Hitler. Der Führer und das Volk. München 1981;  48. Споры вокруг фигуры Гитлера (как в примеч. 41), S. 117 ff

49 См., например, размышления о фигуре  Геббельса в Sämtliche Werke, Bd. 3, S. 426ff. (Die Hütte im Weinberg, 7. bis 10.5.1945).

50 Sämtliche Werke, Bd. 7, S. 55 (Der Kampf als inneres Erlebnis, Kap. "Landsknechte''); Cм.  dazu auch Rolf Geißler: Dekadenz und Heroismus. Zeitroman und völkischnationale Literaturkritik. Stuttgart 1964, S. 121ff., bes. S. 128f.

51 Ernst Niekisch: Hitler - ein deutsches Verhängnis. Berlin 1932; Cм.  dazu Jüngers Notiz in Sämtliche Werke, Bd. 3, S. 610f. (Die Hütte im Weinberg, 30.3.1946);  Подробнее об отношениях с Никишем см. Sämtliche Werke, Bd. 14, S. 102ff. (Ausgehend vom Brümmerhof. Alfred Toepfer zum 80. Geburtstag).  О фоне, на котором развертывались эти отношения см.   Otto-Ernst Schüddekopf: Nationalbolschewismus in Deutschland 1918-1933. Frankfurt a. M., Berlin, Wien 1973; Friedrich Kabermann: Widerstand und Entscheidung eines deutschen Revolutionärs. Leben und Denken von Ernst Niekisch. Köln 1973, bes. S. 101ff.

52 Высказывания Юнгера о Гитлере в дневниках военного и послевоенного времени носили сплошь негативный характер, см.  Sämtliche Werke, Bd. 2, S. 257 und 321; Bd. 3, S. 61, 69, 111, 123, 159, 176, 187, 244, 261, 276, 309, 352, 387, 605ff.

53 Ср. эссе Томаса Манна «Брат  Гитлер» (1939), в котором с вызывающей  удивление растерянностью констатируется  «магнетизм» «испорченного гения»  Гитлера. 

54 Cм.  Robert Musil: Tagebücher. Hg. v. Adolf Fris'. Reinbek bei Hamburg 1976, S. 772f. und 983; Критические размышления по этой теме см. в книге  Die Geschichte des Genie-Gedankens in der deutschen Literatur, Philosophie und Politik 1750-1945. Darmstadt 1985, Bd. 2, S. 294f.

55 Sämtliche Werke, Bd. 3, S. 613 (Die Hütte im Weinberg, 30.3.1946).

56 Ebd. S. 605 (28.3.1946):  «барабанщиком» Гитлер однажды назвал сам себя, и Юнгер видит в этом определении высокую степень самопознания; к символическому значению названия профессии «маляр» он обращается однажды, см. там же  S. 123 (Das zweite Pariser Tagebuch, 15.8.1943). - На роли Гитлера как барабанщика делает акцент Фест: Gesicht des Dritten Reiches (wie Anm. 40), S. 31ff.

57 Sämtliche Werke, Bd. 3, S. 49 und 142 sowie 261 (Das zweite Pariser Tagebuch, 21.4. und 4.9.1943 sowie 8.5.1944), und Bd. 2, S. 278 (Das erste Pariser Tagebuch, 3.12.1941).

58 Показательным для социализации  Юнгера в вильгельмовскую эпоху, когда говорили только о экспансии, гегемонии и военной славе, является обстоятельство, что в доме его отца «редко» за столом проходил разговор, «когда бы не вели речь о Наполеоне и Александре» (Sämtliche Werke, Bd. 4, S. 271: Siebzig verweht 11, 14./15.6.1966); См. также портрет отца, который Юнгер рисует в своей последней книге Zwei Mal Halley. Stuttgart 1987, S. 24ff.

59 Наряду с материалом Г. Шольдта особенно полезными в этом плане являются две проницательные и в то же время не содержащие ничего несправедливого по отношению к Юнгеру статьи: Peter de Mendelssohn: Gegenstrahlungen. Ein Tagebuch zu Ernst Jüngers Tagebuch. In: Der Monat 2/14 (November 1949), S. 149ff.; Über die Linie des geringsten Widerstandes. Versuch über Ernst Jünger. In: P. d.M.. Der Geist in der Despotie. Versuche über die moralischen Möglichkeiten des Intellektuellen in der totalitären Gesellschaft. Berlin - Grunewald 1953, S. 173ff., bes. 184ff.

60 S. 32; о мавританцах см.  Sämtliche Werke, Bd. 4, S. 84 (Siebzig verweht 1, 19.7.1965); Ralf Schnell: Literarische Innere Emigration. Stuttgart 1976, S. 141ff.; Volker Katzmann: Ernst Jüngers Magischer Realismus. Hildesheim, New York 1975, S. 187ff.; Ernst Keller: Nationalismus und Literatur. Langemarck, Welmar, Stalingrad. Bern 1970, S. 222f. -  Термин «мавританец» в качестве обозначения «угодливого техника власти» появляется в первый раз, пожалуй, во втором издании «Сердца искателя приключений», см. Hans-Peter Schwarz: Der konservative Anarchist. Politik und Zeitkritik Ernst Jüngers. Freiburg 1962, S. 178,  где также указывается на относящийся к современной истории подтекст смены целей и на чувство товарищества, проходящее через все фронты.

61 Marmor-Klippen, S. 136.

62 О «шайке» идет речь в одиннадцатой  главе, а «пикузьерах» в двадцать третьей, на значение этих названий обратил внимание Е. Майстер (см. примеч. 38); лат. spintria означает того, кто отдается гомосексуалисту; слово «пикузьеры» отсылает к франц. piquen («колоть»)и la piquouse (шприц с морфием и героином).

63  См., например, размышления Карла  Крауса в Fackel Nr. 890 — 905 за июль 1934 года, а также предисловие Томаса Манна к вышедшему в 1937 году первому номеру посвященного вопросам культуры журнала “Mass und Wert”, издавшемся Манном в сотрудничестве с Конрадом Фальке.

64 Cм.  de Mendelssohn: Gegenstrahlungen (wie Anm. 59), S. 162; auch: Ders.: Geist in der Despotie (wie Anm. 59), S. 220ff.

65 Cм.  bes. Hansjorg Schelle: Ernst Jüngers 'Marmor-Klippew. Eine kritische Interpretation. Leiden 1970, bes. S. 11 Off.; Kaempfer: Ernst Jünger (wie Anm. 17), S. 36f.; На более поздние проявления критики указывает Г. Шольдт (см. примеч. 13), S. 562f.; с упоминанием того, что речь здесь идет о критике, которая была характерна для семидесятых годов (примеч. 84); важна также работа   Rainer Gruenter: Formen des Dandysmus. Eine problemgeschichtliche Studie über Ernst Jünger. In: Euphorion 46 (1952), S. 170ff., hier bes. 173f.

66 65. Например, здесь можно провести цитату из письма Бенна Ельце от 5 мая 1935 года: «Напряжение между жизнью и духом, массами и элитой, простонародьем и действительно отборной породой должно же наконец стать таким искрящимся, что в конце концов оба полюса рухнут в результате взрыва». (Gottfried Benn: Briefe an F. W. Oelze 1932-1945. Hg. v. Harald Steinhagen und Jürgen Schröder. 2. Aufl. Wiesbaden und München 1977, S. 51).

67 Cм.  Alfred Andersch: Achtzig und Jünger. In: Das Alfred Andersch Lesebuch. Hg. v. Gerd Haffmans. Zürich 1979, S. 154ff., hier S. 157 (zuerst in: Merkur, Heft 3, München 1975). -   Следует подчеркнуть, что Андерш ссылается на мнение только одной части читателей. За другую часть говорит Генрих Белль: тон «Мраморных утесов», воспринимавшийся как слишком «немецкий» и «торжественный», удержал его от того, чтобы воздать этому произведению уважение, которое оно, по собственному мнению Белля, заслужило как книга Сопротивления. Ernst Jünger zum 80. Geburtstag. In: H. B.: Einmischung erwünscht. Schriften zur Zeit. Köln 1977, S. 215ff., hier S. 216; erstmals in: Frankfurter Allgemeine Zeitung Nr. 79 vom 5. April 1975); Cм.  auch Bölls Anerkennung für Jünger als Oppositionsfigur in Heinrich Böll: Eine deutsche Erinnerung. Interview mit René Wintzen. 2. Aufl. München 1982, S. 34.

68 Dolf Sternberger: Eine Muse konnte nicht schweigen. In: Frankfurter Allgemeine Zeitung Nr. 128 vom 4. Juni 1980, S. 25 (Hervorhebungen von mir: H. K.); der Essay ist, mit Anmerkungen versehen, wieder erschienen in: D. S.: Gang zwischen Meistem. Frankfurt a. M. 1987, S. 306ff.

69 Vgl. Sämtliche Werke, Bd. 13, S. 457f., где сказано «Меня радует, что Вы, анализируя роман, сделали акцент именно на том, что он является художественным произведением. Это не исключает того, что в нем затронуты политические вопросы (…) Перед публикацией «Мраморных утесов» каждый, кто был знаком с текстом, отдавал себе отчет, что речь идет о смертельном риске».

70 Vgl. de Mendelssohn: Geist in der Despotie (wie Anm. 59), S. 188; «Цель автора «Мраморных утесов» в духовной и нравственной сфере была ясна или же с тех пор стала таковой».

71 Vgl. Gisbert Kranz: Ernst Jüngers symbolische Weltschau. Düsseldorf 1968, s. 151.

72 Sternberger: Eine Muse (wie Anm. 68).

73 Vgl. Bohrer: Ästhetik des Schreckens (wie Anm. 20), S. 444: Bosch, Brueghel und Goya. Ценным остается замечание Грюнтера:  (wie Anm. 65), S. 193: «Грюнтер предполагает, что обе картины «живодерни» имеют своим прообразом пятую главу так ценимого Юнгером романа Дж. К. Гюйсмана «Наоборот», где описываются гравюры Яна Люйкена из серии «Религиозные гонения».

74 Bohrer: Ästhetik des Schreckens (wie Anm. 20), S. 442.

75 Ebd. S. 446.

76 Marmor-Klippen, S. 96.

77 Vgl. bes. Sämtliche Werke, Bd. 2, S. 442 und 470 (Kaukasische Aufzeichnungen, 12.12. und 31.12.1942) sowie Bd. 3, S. 49, 52, 175f., 284 und 447 (Das zweite Pariser Tagebuch, 21.4., 24.4. und 16.10.1943 sowie 3.7.1944 und Die Hütte im Weinberg, 12.5.1945).

78 Sämtliche Werke, Bd. 12, S. 470. - Der von Jünger mehrfach verwendete Begriff "kainitisch" ist wohl am besten erläutert in: Sämtliche Werke, Bd. 3, S. 347 (Kirchhorster Blätter, 19.12.1944). Неоднократно используемое Юнгером выражение «как Каин» лучше всего, пожалуй, объясняется здесь: какова наглядность этого выражения и демонстрируемой им разницы между тем, как убивали раньше, в ярости, и тем, как убивают сейчас, по-научному, остается нерешенным, здесь речь идет только о скепсисе Юнгера в отношении точности изображения «живодерен».

79 Sämtliche Werke, Bd. 3, S. 447.

80 На этот счет см. размышления Рейнхарда Баумгарта: Unmenschlichkeit beschreiben. In: R. B..- Literatur für Zeitgenossen. Essays. Frankfurt a. M. 1966, S. 12ff.

81 Думаешь только об ужасе, который охватил Карла Крауса, когда в 1933/1934 годах он узнал из первых сообщений из концлагерей о «кричащем зле из Ораниенбурга» (vgl.: Die Fackel, Nr. 890 - 905, Juli 1934, S. 264 u. ö.).

82 Vgl. Bohrer: Ästhetik des Schreckens (wie Anm. 20), S. 442.

83 На этот счет см. прежде всего Jüngers symbolische Weltschau (wie Anm. 71).

84 Vgl. Sämtliche Werke, Bd. 2, S. 245 (Das erste Pariser Tagebuch, 29.5.1941: Erschießung eines Deserteurs); vgl. auch Kranz (wie Anm. 71), S. 154f.

85 Vgl. z. B. Hans Erich Nossack: Der Untergang. Frankfurt a. M. 1976, S. 52f. 9

86 Vgl. Bohrer: Ästhetik des Schreckens (wie Anm. 20), S. 445.

86a Как раз недавно Карл Хайнц Борер в своем эссе Die permanente Theodizee. Über das verfehlte Böse im deutschen Bewußtsein (in: Merkur 41 [1987], Nr. 458 vom April 1987, S. 267ff.) пожаловавшись на то, что Эрнст Юнгер выходит за рамки позитивно воспринимаемой немецкой литературы, вновь предъявляет претензии Петеру Вайсу за «эстетику ужаса», которую, так как Борер далее не дает объяснений, пожалуй следует считать тождественной той теории, которую Борер развил на примере Юнгера. Бесспорно, что несмотря на различные политические взгляды, существует сходство между Эрнстом Юнгером и Петером Вайсом. Оно заключается в их общем интересе (что может быть объяснено их биографией) к истории бедствий, из-за чего взгляд обоих авторов постоянно направлен на те же самые катастрофы в истории и на ту же самую литературу, посвященную этим катастрофам: гибель «Медузы», которую Юнгер с 1934 года постоянно использовал в качестве метафоры, и Вайс в «Эстетике сопротивления» вспоминал и описывал как значимое событие, это только один пример этого. К написанию «истории жестокости нашего времени», что стояла в центре интересов Юнгера, Вайс наверняка приложил руку не меньше, чем Юнгер. Но все же не следует забывать, что даже не говоря уже о совсем другой роли Юнгера в «истории жестокости нашего времени», в ее видении имеются принципиальные различия между Юнгером и Вайсом. Вайс – не в последнюю очередь через отмеченное в «Эстетике сопротивления» изучение соответствующих исторических примеров – в сфере эстетики сопротивления присоединился к таким представлениям об ужасном, в которых почти не было места для эстетизации и героизации, которые представляют собой главную опасность для представлений об ужасе и насилии, которая эти представления обесценивает. Это становится настолько очевидным благодаря сравнительному прочтению обоих картин Кёппельсблека в «Мраморных утесах» (главы 19,25) и описанию казни активистов так называемой «Красной капеллы» в конце «Эстетики сопротивления» (Bd.3, S.21 Off.), что едва ли потребует дальнейших подтверждений. Конечно, эстетика сопротивления основывается на «эстетике ужаса», и вовсе не следует, как это делает Борер (S.283), называть ее «таинственной», так как Вайс раскрывает ее – прежде всего в несколько измененном изображении творчества Жерико (Bd.2,S.7 ff.) и пытается оправдать, но «эстетика ужасного» Вайса служит (по крайней мере, в «Эстетике сопротивления») не эстетизации и героизации ужаса, но, напротив, его деэстетизации и дегероизации, его как можно более четкому описанию, которое не скрывает элемент унизительного и жалкого. В 25-й главе «Мраморных утесов» Юнгер изображает зла в возвышенном свете, в то время как Вайс в конце «Эстетики сопротивления» показывает их униженными. У Юнгера, который смотрел на жертвы тирании в свете своего учения о боли, головы обоих казненных торчат на шесте и смотрят почти довольные на расположенную в лесу и освещаемую кострами живодерню, и об одном из них, князе Сунмире, сказано: «Волосы молодого князя теперь поседели, но черты его показались мне еще благороднее, в них отражалась та высшая, утонченная красота, которую накладывает только страдание». У Вайса, который с Жерико окидывает долгим взглядом искаженные предсмертными судорогами лица казненных, жертвы нацистской юстиции висят в помещении, напоминающим скотобойню, где царит «нестерпимое зловоние» от семнадцати трупов, что висят в ряд «под рельсом, на шеях зияют длинные раны, головы повернуты набок, так что их даже не узнать» (Bd.3, S.220). В этом различии между способами отображения вырисовывается та разница между Юнгером и Вайсом, которой не следует пренебрегать и которая дает возможность по-разному воспринимать произведение и, возможно, содействует тому, что юнгеровскую «эстетику ужаса» легче «вынести», чем вайсовскую, которая стала эстетикой сопротивления настолько, насколько она отказалась от эстетизации ужаса.


Эрнст Никиш "Странствие по лесу"

пер. с нем. А. Игнатьева, источник

Критики тотчас же поняли, что новая книга Эрнста Юнгера «Странствие  по лесу» выражает сущностные устремления:  устремления сначала западногерманской, а затем и европейской интеллигенции вообще. Сторонники индивидуализма забыли, что человек по природе своей является общественным существом, и они хотели убрать общинные связи из мира, без лишних колебаний закрыв глаза на этот факт. Ныне же произошел переворот: сила, воплощенная в коллективе, дает людям понять, что она  является феноменом, который не хочет более оставаться без внимания. Коллективизм это новое всемирное движение: в России он уже достиг своей цели, в Америке он на подходе. Европа была континентом, где царил индивидуализм; именно европейская интеллигенция довела индивидуализм до крайностей. Сейчас, после того как Европа продолжает существовать только  как географическое понятие между Америкой и Россией, европейская интеллигенция в отчаянии вопрошает, что ей делать со своим индивидуализмом. Этот вопрос же встал перед ней сразу после 1945 года. Тогда интеллигенция стала возлагать все свои надежды на уход в себя, на «башню из слоновой кости». Внешний мир более не давал возможности для проявления ее индивидуализма, но в сферах духовной жизни, искусстве, поэзии, философии, музыке и религии он мог без стеснения процветать и дальше.  Хотели утвердить свой индивидуализм, став экзистенциалистами, сюрреалистами или даже теологами. Между тем стало понятно, что в рамках духовной жизни воздух слишком редок, чтобы индивидуалист  долго смог там протянуть. Ушедшему в себя с необходимостью следовало стать квиетистом, квиетист же всегда, конечно, остается только объектом, мячом для игры, жертвой тех, кто управляет вещами и событиями; ощущение им свободы всегда является следствием самообмана. Наконец, ушедший в себя индивидуалист обнаруживает это. И все же он опасается быть задавленным силой, выраженной в коллективе, когда он каким-либо образом сталкивается с ней, поэтому он продумывает новый путь бегства, называющийся «странствием по лесу».

«Лесной странник» это не квиетист и не фаталист; он настолько изворотлив, что избегает действия силы, воплощенной в коллективе, и он настолько активен, что порывает с ней. Иногда его называли духовным партизаном, который ведет свою войну против коллективизма своими силами, на свой страх и риск, он мятежник, вечный повстанец. Он европейский интеллектуал, находящий свой последний приют в отваге, позволяющей ему в любой момент включиться в игру. Поступая  таким образом, он является человеком сопротивления. Как человек сопротивления он защитник всего подлинного и важного, вечных ценностей, непреходящей субстанции, основы, из которой происходит все настоящее и возрождающееся. В противоположность ему, сила, воплощенная в коллективе, это то, что преследует и разрушает все ценности,  сокрытые в глубинах  человеческой личности; она превращает человека в обескровленное существо, подчиненное шаблонам и нормам и окруженное машинами. В «лесном затворничестве»   странник спасает не только эти высокие человеческие ценности; он защищает их и благодаря осознанию своей миссии   забывает страх перед Левиафаном, который хотел бы растоптать все, что только есть нонконформистского.

«Лесной странник» это предстающая в новом обличье та типическая основная фигура, которая постоянно встречается нам во всех значимых произведениях Юнгера. Как солдат Иностранного легиона он бежит от неуютного для него порядка на край африканской пустыни, как неизвестный солдат он выдерживает стальные грозы, как человек с сердцем искателя приключений он проходит через сказочные и пугающие ситуации, которые готовит для него бытие, как преодолевший боль он переживает редкие моменты триумфа, как рабочий он сталкивается с демонами техники, как выказывающий участие гость он переживает катастрофу «Мраморных утесов», как идиллик в «Садах и дорогах» и в «Излучениях» он дистанцируется от живодерен, газовых камер и ужасов войны в гитлеровском аду; как житель Бургляндии он уносится в космическое пространство, когда он обнаруживает, что даже «Гелиополис» имеет свою загвоздку. Эта фигура не привязана ни к какому положению, она всегда готова порвать с порядком, который ее обременяет, вернее, способствовать ее разрушению. Если эту фигуру вскрыть, то перед нами появится нигилист. Этот нигилист не хотел бы быть узнанным, он любит носить маски и дурачить окружающих. Маска заставляет думать, что у ее носителя есть какой-то смысл, какая-то задача, скрытое позитивное намерение. Наконец, не выступает ли эта фигура «за свободу»? Не надеется ли  она в конце концов,  вступив в лес, отыскать и спасти там свою свободу?

Что такое лес? В данном случае речь никоим образом не идет о совершенно однозначном понятии. Лес это уединение, в которое удаляется одиночка; он находится по ту сторону общества и цивилизации, он мрачное царство чувств и инстинктов, он демон Сократа, говорящий из глубин, из которых происходит судьба; он основа бытия; но он также дикая природа, которая недоступна действию общественного закона и общественного порядка и к которой движение не ограничено никакими связями. Временами юнгеровский лес приобретает мистический оттенок; он таинственное место, в котором человек может быть совершенно чистым, подлинным человеком. Юнгеровский лес имеет определенное родство с природой у Руссо. Чтобы избежать бремени феодально-аристократического порядка, по мысли Руссо необходимо вернуться к природе, которая человеку в своей наготе придает мужество чувствовать себя как равный среди равных вопреки всем сословным ограничениям и давлению. В лесу царит прежде всего свобода. Конечно, понятие свободы здесь столь же  многозначно, сколь и понятие дикой природы. Имеется ли в виду свобода самовластной аристократии, чьей жертвой оказываются слуги и подданные? Идет ли речь о свободе буржуа, который использует возможность разбогатеть, жестоко обращаясь с рабочими? Можно ли подумать о свободе хищного зверя, который на своей потаенной тропе нападает на всякую тварь, которая возбудит его аппетит? Если все же подразумевается только свобода самоопределения, то спрашивается, в какой мере оно вообще возможно и кто ему  в этом поспособствовует?

Между прочим, нельзя сказать, что именно это и означает лес. В принципе, он всегда только символ того, что находится вне общества. Одиночка чувствует давление общественных сил в такой большой степени, что ему просто-напросто хочется с  ними не иметь ничего общего. Собственно Лесной странник не скрывает того, что он думает исключительно о побеге. Хвала лесу содержит в себе ярко выраженный протест против коллективистских тенденций. «Странствие  по  лесу» это провокационная демонстрация индивидуума против коллективистских тенденций. Вольтер как-то возразил Руссо, что у него все же не хватило бы духу решиться жить на дереве и подобно зверям питаться корнями и ягодами. Но Руссо вовсе и не представлял свое «возвращение к природе» в такой буквальной форме, также и Юнгер не хотел, чтобы его «странствие по лесу» понималось таким же образом. Да и как бы жилось, в конце концов, этому одиночке, этому интеллектуалу-индивидуалисту в лесу? Все культурные блага, благодаря которым он духовно развился, являются продуктом общественного развития. Лишь общественные институты  дали ему возможность соприкоснуться с ними. Он может жить умственной жизнью, только общаясь в обществе; так и Сократ нуждался в своих учениках и стремился отыскать их на рынке. Когда ему после вынесения приговора предложили побег, когда перед ним открылась возможность «удалиться в лес», он отказался воспользоваться этой лазейкой. Философ остался в рамках общества, и когда он пил яд из чаши, он поступал так как общественное существо, которое преклоняется перед законами общества и бунтует против них как раз не как «Лесной странник». Возможно, его величие и его влияние как раз основываются на том, что он не решился примкнуть к духовным партизанам. В конце концов, духовный партизан, «Лесной странник» это всегда только скрытый нигилист, а как раз нигилистом Сократ не был.

Так лес становится местом, в котором преодолевшие страх перед смертью и болью хотят обрести уверенность в своей неуязвимости по отношению к коллективу. Здесь в лесу, по их собственному мнению, они являются солью земли, самой настоящей, благородной элитой; в них, как они полагают, находит воплощение смысл бытия. Они чувствуют себя подлинной аристократией, прошедшей отбор через испытания в борьбе против коллектива.

Понятно, что для европейских и западногерманских интеллектуалов, которые видят, что Америка и Россия  выбивают у них почву из-под ног, такое блуждание в лесу содержит в себе немало соблазнительного. Здесь для  них  еще открывается возможность чувствовать себя элитой, пусть и элитой особого рода.  Их заслуги основываются не на свершениях ради общества, но на упрямом дистанцировании от общества, на непримиримой вражде, которую они демонстрируют обществу. Так как они замечают, что в     технический век возрастает потребность общества в вещах, они вообще хотят выкинуть за борт всякое общественное принуждение и технику: в дикой местности они надеются обрести свое счастье. «Одиночку» терзает страх перед коллективом; он чувствует для самого себя опасность, и если он стремится к самоутверждению, ему  грозит смерть. Страх перед смертью сделал бы его слабым, преследуемый страхом перед смертью, он пошел бы на уступки, предал бы самого себя. Преодоление страха перед смертью является условием самоутверждения для одиночки. Он становится настоящим Лесным странником, только тогда, когда одерживает победу над страхом перед смертью. Если он преуспеет в этом, то коллектив ничем его не сможет напугать. Он суверен, которого не может остановить ничто из того, что может с ним произойти, если он более не обращает никакого внимания на коллектив. Даже боль не может принудить его к капитуляции; в то время как одиночка находит силы выдержать боль, его не могут заставить вздрогнуть даже живодерни, устроенные этим коллективом.

Прибежище одиночки у Эрнста Юнгера, однако, осталось сокрытым, это пожалуй самое авантюристичное и полное опасностей место, к которому он сумел продвинуться, если только ему удалось пройти через живодерни, устроенные тиранией, в которой обрела свое воплощение сила коллектива, и при этом каким-то чудом уцелеть, если он годами смотрел в глаза смертельной опасности и касательно самого себя окончательно простился с жизнью, если далее он закалился среди самых жутких ужасов и избавился от всякого страха перед самыми отвратительными вещами, как и перед тиранами, если, кроме того, он в душе никогда не капитулировал и благодаря своим приключениям застраховался от того, чтобы капитулировать; если, наконец, для него любая форма бегства и уклонения является просто признаком слабости, которая для него, встречавшегося со смертью и дьяволом и на удивление выдержавшего эту встречу, является более непозволительной, если все так, то остается спросить, подобает ли ему еще «уходить в лес». Для него является само собой разумеющимся быть одиночкой, и ему не по вкусу выставлять это напоказ. Он так укоренен в своем одиночестве, что он не может сомневаться в нем везде, где он ходит и стоит. Он так высоко вознесен над болью и страданиями, желаниями и радостями, что им не движет никакая потребность в безопасности, чтобы избежать действия силы, воплощенной в коллективе. Он презирает ее, как он научился презирать все, но демонстрировать это он считает избыточным, даже вызванным любовью к громким фразам. Он не боится поселиться в ее царстве и отдать ей то, что она требует по тому праву, что любое общество из естественных оснований может выдвигать претензии. Его не волнует, что он может быть неправильно понятым или навлечь на себя упрек, очутиться «ниже  собственного уровня»; он находит, что было бы намного легче жить как партизан в лесу. Но там, где общество выходит за пределы естественного, разумного права и посягает на сокровенную суть бытия одиночки, он отказывает ему в повиновении, но он делает это без шума, без протеста, без пафоса, он просто не принимает к сведению невыносимые и чрезмерные требования силы, воплощенной в коллективе. Вместо того, чтобы выставлять напоказ свое одиночество, он просто остается тем, кем он является. Мысль, что с ним может что-то случится, его не беспокоит, если с ним в действительности что-то происходит, то это является закономерным, и эта закономерность ему известна и имеет силу с давних пор там, где образовалось общество и индивидуализм выпал из общих рамок. Он знает, что тот простой пример, который он ежедневно подает, не остается без последствий. Благодаря ему в бесчисленных сердцах появляется представление о том, что существуют пределы для действия силы, воплощенной в коллективе, которые ни одному человеку не позволительно оставлять  без присмотра. Если мыслимо удержать Левиафана в рамках, то это может произойти не благодаря лесу и партизанам. В Лесном страннике, который демонстративно выступает против общества, есть что-то надменное, даже возможно театральное. Одиночка обладает правом быть одиночкой, только если он находится внутри общества; еще раз здесь следует вспомнить Сократа в качестве удивительного примера. Это может быть невыразимо тяжелым, внутри коллектива утверждать свое бытие одиночки, но разве можно назвать стоящей личность, которая не может принять на себя эту тяжесть?

Дни Европы сочтены. В эпоху американского и русского засилья не сможет наследие европейской культуры приносить плоды в лесу; только в рамках страдающего от этого засилья  общества  это наследие, пусть даже часто и через жертвы, обретет ценность.

«Странствие по лесу» это рецепт, который вполне подходит всем индивидуалистам, анархистам, нигилистам, всем тем чудакам и сектантам-святошам, всем европейским буржуа, которые из упрямого протеста вопреки неизбежной необходимости пестуют чувство собственного достоинства; среди них оно обязательно войдет в моду. Они полагают, что смогут достичь успеха, когда они благодаря этому странствию оставят в дураках Левиафана; они воображают, что наносят ему ущерб, просто отказываясь от сотрудничества с ним. Их «странствие  по лесу» это бегство из истории; они   не выиграют сражение  против Левиафана, поворачиваясь к нему спиной.

Бывают ситуации, которые вынуждают слиться с коллективом и таких людей, как потоки воды во время наводнения, от которых никто не может убежать, они догоняют даже самых быстроногих; в каких бы Лесных берлогах они не пытались отыскать спасение. Следует защищать основы своего бытия во владениях Левиафана; это можно сделать только если исследовать его в непосредственном соприкосновении с его уловками и, таким образом, закономерностями поведения. Можно игнорировать эпизодические общественно политические эксцессы, такие, каким был гитлеризм; но там где неумолимо приближается новый глобальный порядок, это невозможно. Тот, кто несмотря на это поступает таким образом, отправляется на «мусорную свалку» и становится «бывшим человеком».

Не остается без внимания, что с трудом поддающийся определению, неясный образ «Лесного странника» Эрнста Юнгера дает возможность сделать многочисленные наблюдения и поразмышлять о сущности силы, воплощенной в коллективе, и реакции на нее человека; они подобны редким цветам, которые Лесной странник неожиданно и с удивлением обнаруживает на своих заросших тропах в девственном лесу.

Матиас Шлоссбергер "Эрнст Юнгер и консервативная революция"

Размышления по случаю издания сборника политических текстов
пер. с нем. А. Игнатьева [источник]

Представления Юнгера после 1945 года

Спустя больше чем год после прихода к власти национал-социалистов, в мае 1934 года Эрнст Юнгер написал в послесловии к сборнику своих статей «Листья и камни», что «следует браться за такую работу, которая сохраняет ценность и по прошествии времени (…). Из имеющегося материала были взяты таким образом чисто политические работы, - с такими работами дело обстоит точно также, как с газетами, которые интересно читать либо самое позднее один день после выхода в свет, либо самое раннее через сотню лет» (1).

И вот спустя три года после смерти Юнгера его политические тексты вновь доступны. Представления, которые мы сегодня имеем о Юнгере, были бы другими, если бы позиция Юнгера тех лет была бы известна благодаря этим текстам. Какое место Юнгер занимал в политической жизни Веймарской республики, было до сих пор понятно только в общих чертах.

Карл Отто Петель, который хотел убедить всех в критическом отношении Юнгера к режиму, писал в 1943 году в эмигрантском журнале «Дойче Блеттер», что «Эрнст Юнгер в действительности никогда не интересовался текущей политикой» (2). Петелю следовало бы знать это лучше: он был хорошо знаком с политической деятельностью Юнгера. В начале 30-х годов Петель был главным редактором журнала «Ди Комменден», создателем которого был Юнгер (3).

В то время как Петель изображал Юнгера – автора «Мраморных утесов» (1939) в образе человека, пребывающего во внутренней эмиграции, эмигранты различных направлений давно признали вклад Юнгера в разрушении Веймарской республики. Зигфрид Марк (4), Герман Раушнинг (5), Голо Манн (6) и Карл Левиц (7) видели в Юнгере того, кто проложил путь к немецкой катастрофе. Вероятно, они знали об участии Юнгера в текущей политике в 1925-30 гг. Однако их выводы все же не совпадали.

Даже Армин Мёлер не смог убедить Юнгера при жизни заново опубликовать его политическую публицистику. Два собрания сочинений выходили без нее. Конечно, она не была неизвестной: в биографиях Юнгера она охвачена почти полностью. И все же большей частью эти малодоступные тексты оставались в значительной степени неизвестными.

Будущие биографы могут теперь решать, честно ли и с уверенностью в собственной правоте Юнгер писал о собственных мыслях и деяниях. Вскоре после войны Юнгера упрекали, что он хотел быть, как и многие, только сейсмографом и барометром, но не активным участником (8). Второе все же более важное. В большей степени имеет значение не то, какое место политическая публицистика Юнгера занимает в его общем наследии, а то, что она выражает. Юнгер говорит здесь как представитель своего поколения – поколения, которое получило решающие, определившие его жизнь импульсы не в процессе учебы, а во фронтовом опыте и в суматохе, вызванной потерпевшей крах революцией, как и в катастрофическом экономическом положении до денежной реформы 1923 года.

Часто акцент делался на том, каким ясным во время позднего периода существования Веймарской республики многим современникам казалось будущее. Отсюда прежде всего полагается читать политическую публицистику Юнгера, оставляя без внимания то, как в дальнейшем развивалась обстановка в Германии. Конечно, это возможно только гипотетически и имеет свои границы. Если рекомендовать здесь этот подход, то исходя из следующих оснований: в газетных дискуссиях взгляд на таких авторов, как Юнгер, сужается, как правило, до двух вещей: отношение к национал-социализму и к антисемитизму. Само собой разумеется, это вопросы, которые постоянно надо ставить заново. Но только в этом случае мысли Юнгера и то, какое место он занимал в кругах правых интеллектуалов, так и останутся неосвещенными. Критики, которые ограничиваются только этим, и апологеты типа Петеля сообща способствуют тому, что исчезает из поля зрения сложность феномена веймарских правых, какой она известна из таких разных работ, как труды Армина Мёлера и Стефана Бройера.

Обзор сборника

Имеющийся теперь в наличии сборник «Политическая публицистика 1919-1933 гг.» включает не только политическую публицистику тех лет, но также и большое количество других текстов, которые нельзя отнести к этому жанру. Всего здесь 144 текста. Предисловия к различным изданиям «В стальных грозах», «Борьба как внутреннее переживание», «Огонь и кровь» и «Перелесок 125», которые не всегда включались в существующие издания, также вошли в сборник, как и некоторые рецензии, написанные между 1929 и 1933 годами.

Могут возразить, что весь сборник представляет собой собрание разнородных текстов, созданных с 1920 по 1933 годы, и что заглавие издания может ввести в заблуждение. С другой стороны: трудно провести границу между политическими и неполитическими работами у такого автора, как Юнгер. И еще: имеющееся теперь в наличии издание обладает одним выдающимся достоинством. Некоторые работы Юнгера времен Веймарской республики, бывшие крайне редкими, насколько известно, стали теперь доступны в полном составе (9).

Открывается книга несколькими менее крупными работами, которые также нельзя назвать политическими в узком значении этого слова. Между 1920 годом, в котором вышел роман «В стальных грозах» и 1923 Юнгер написал несколько более коротких статей, освещавших вопросы ведения современной войны и опубликованных в «Милитер Вохенблатт. Издание немецкого вермахта».

31 августа 1923 года, во время, когда инфляция достигла своего пика, Юнгер уволился из рядов рейхсвера. В осенний семестр он поступил на учебу в университет в Лейпциге на факультет естественных наук. Юнгеру было в ту пору 28 лет. В тот период жизни, когда основные черты личности были уже сформированы, он начал учиться. Юнгер слушал курс лекций по зоологии, которые читал философ и биолог Ганс Дриш, ведущий представитель неовитализма, и курс лекций по философии Феликса Крюгера и его ассистента Уго Фишера. Также он смог познакомиться с Гансом Фрайером, который с 1925 был профессором Лейпцигского университета.

Свою первую политическую работу Юнгер написал вскоре после своего увольнения из рядов рейхсвера для «Фёлькишер Беобахтер», и это была первая из двух его публикаций в этой газете, вторая вышла в 1927 году. В сентябре 1923 года, спустя едва два месяца после попытки Гитлера устроить путч в Мюнхене, выходит статья с заголовком «Революция и идея». Уже здесь обнаруживаются мотивы, которые будут определять политические убеждения Юнгера последующих лет: значимость идеи и невозможность остановить грядущую революцию. Потерпевшая поражение революция 1918 года, как писал Юнгер, «не драма возрождения, а представление, сыгранное роем навозных мух, которые садятся на труп, чтобы его пожрать», была не в состоянии воплотить идею. Поэтому она и должна была с неизбежностью закончиться крахом: «Этим фактам, которые последующим поколениям покажутся невероятными, имеется только одно объяснение: старое государство утратило ту непоколебимую волю к жизни, которая безусловно необходима в такие времена». Отсюда следует осознать, что провалившуюся революцию надо довести до конца.

Подлинная революция еще не произошла, но она неумолимо приближается. Это не реакция, а настоящая революция со всеми ее признаками и проявлениями, ее идея это национализм, отточенный до остроты до сих пор невиданной, ее символ это свастика (Hakenkreuz), а форма выражения это концентрация воли в одном единственном пункте – диктатура! Она заменит слова делами, чернила кровью, фразу жертвой, перо мечом.

В 1922 году выходит «Борьба как внутреннее переживание» и второе издание «В стальных грозах», в 1923 году в «Ганноверишен Курьер» в 16 номерах рассказ «Штурм», и в 1924 и 1925 годах «Перелесок 125. Хроника окопной войны» и «Огонь и кровь. Короткий эпизод великого сражения». Первый период творчества, в который Юнгер был занят переосмыслением своих фронтовых впечатлений, был на этом завершен. 1925 год во многих отношениях знаменует важный рубеж в жизни Юнгер. На протяжении десяти лет – вплоть до выхода «Африканских игр» в 1936 году – Юнгер не опубликовал ни одного рассказа или романа.

В эти десять решающих для судьбы Германии лет - с 1925 по 1935 год - Юнгер пишет философскую прозу. Он выступает в роли публициста во множестве большей частью правых изданий, издателя различных сборников и эссеиста в книгах «Сердце любителя приключений» (1929) и «Рабочий» (1932). Но 1925 год еще в другом отношении был важной вехой: Юнгер прерывает учебу и женится.

За опубликованной в сентябре 1923 года в «Фелькишер Беобахтер» статьей последовало почти два года, на протяжении которых Юнгер не высказывался по политическим вопросам в узком значении этого выражения. Регулярно как политический публицист он начинает выступать с 31 августа 1925 года, когда его статья была опубликована в «Гевиссен», органе младоконсервативного «Движения кольца», группировавшегося вокруг Артура Мёллера ван ден Брука. Здесь содержались те же самые лозунги, что и два года ранее, хоть и выраженные в более умеренном тоне, чем в «Фелькишер Беобахтер»: осознание значимости идеи и необходимость революции. Примечательно место публикации. Хотя между Юнгером и кружком Меллера были точки соприкосновения, в важных отношениях сохранялись различия – о них позднее еще пойдет речь.

Юнгер публиковал свои политические трактаты во множестве изданий, которые до сих пор были неизвестны даже знатокам журналистского мира Веймарской республики (10). Следует здесь проводить различие между изданиями, на страницах которых Юнгер выступал в качестве гостя, публикуя, как правило, только одну или две статьи, и такими, в которых он постоянно брался за перо. В большинстве изданий, для которых Юнгер писал регулярно, он выступал и как соиздатель.

Юнгер как поборник «нового национализма» в приложении к «Стальному шлему» - «Ди Штандарте» (1925-26)

Первым изданием, в котором Юнгер сотрудничал на постоянной основе, была газета «Штандарте. К духовному углублению фронтовой идеи», в издании которой он принимал участие. Она вышла в первый раз в сентябре в качестве приложения к «Стальному шлему. Еженедельному изданию союза фронтовиков».

С появлением этого приложения началась все возрастающая политизация «Стального шлема». Настроенный враждебно по отношению к республике союз фронтовиков, основанный в декабре 1918 года, был уже вследствие большой численности своих членов подходящей целевой группой для агитации (11). Вплоть до декабря Юнгер писал для каждого номера ежедневно выходящего приложения. Все эти семнадцать статей тесно связаны между собой, последняя статья вышла как «Заключение».

Из всех политических журнальных текстов Юнгера как раз те, что были опубликованы в приложении к «Стальному шлему» «Штандарте», может быть, имеют наибольшее значение. Еженедельное издание «Стальное шлем» имело тираж в сто семьдесят тысяч экземпляров – цифра, к которой все другие издания, в которых публиковался Юнгер, не могли и приблизиться. Так как Юнгер благодаря этим статьям обрел наибольшее влияние и также потому, что они олицетворяют определенный этап в его политическом становлении, их следует рассмотреть несколько более подробно.

Программа, которую Юнгер развивает в приложении к «Стальному шлему» «Штандарте», отмечена страстными выступлениями в поддержку национальной революции. Этот пункт служит исходной точкой для всеж дальнейших размышлений Юнгера того времени. Юнгер живет верой, что великая война еще не закончилась, еще окончательно не проиграна. Отсюда политика для него является формой продолжения войны другими средствами (с. 63). Поколение фронтовиков, сформированное войной, должно продолжить эту войну. Юнгер хочет не оглядываться назад, а творить будущее. Поэтому сообщество фронтовиков, к которому причисляет себя Юнгер, должно поэтому стремиться завоевать молодежь на свою сторону (с. 77).

Программа Юнгера называется «Национализм»: «Да, мы националисты, но нам совершенно не достаточно быть националистами, и мы будем безостановочно стараться отыскать самые радикальные методы, чтобы придать этому национализму силу и энергию» (с. 163). Националистическая программа должна основываться на четырех основных принципах: грядущее государство должно быть одновременно национальным, социальным, обороноспособным и авторитарным (с. 173, 179, 197, 218). «Форма правления имеет для нас второстепенное значение, если только его конституция является радикально националистической» (с. 151). «День, в который парламентское государство рухнет под нашими ударами, и когда мы установим национальную диктатуру, будет для нас величайшим праздником (с. 152). Сам лозунг национализма мало что говорит. Что есть то, что отличает национализм фронтовика?

Благодаря войне, писал Юнгер, фронтовик, сформированный вильгельмовской эпохой, стал влеком совсем другими путями: «Он вступил в новый, неизведанный мир, и это переживание так полностью перевернуло многих, что лучше всего это сравнить с религиозным феноменом «милости», благодаря которой человек внезапно и основательно изменяется» (с. 79).

С концом кайзеровской империи Юнгер связывает преодоление материалистических взглядов на природу, проникнутой индивидуализмом идеи всеобщих прав человека и нескрываемого стремления к материальному благосостоянию. В противоположность этому он утверждает значение «ночной стороны» жизни (12). Рационалистическому, механистическому, материалистическому мышлению, основанному на разуме, он противопоставляет чувство и органическую взаимосвязь с целым: «Для нас самым важным является не революция, изменяющая государственное устройство, но духовная революция, которая создает из хаоса новые, произрастающие из земли формы» (с. 114).

Мировоззрение, которое Юнгер предлагает своему поколению фронтовиков, имеет свои корни в романтике и философии жизни Ницше. Юнгер делает акцент на значении чувства общности, связи с целым, так как чувство пребывает в начале каждого великого деяния. Для Юнгера рост это естественное право всего живущего (с.82), которое не требует никакого оправдания (с.186):

«Все живые существа различаются между собой и уже поэтому сходятся во взаимной вражде. В отношении человека к растениям и животным это проявляется без всяких церемоний, каждый обеденный стол служит неопровержимым доказательством этого. И при этом жизнь проявляется не только в борьбе между видами, но и в борьбе внутри самих видов» (с.133) (13).

Юнгер смотрит на все глазами социолога, что присуще консерваторам со времен романтиков. Его восприятие историософии романтиков отчетливо проявляется в подчеркивании особенного, в противоположность общераспространенному, его подчеркивании независимости «от нашего времени и нашего пространства» (с.158). Он требует «распрощаться с нездоровым стремлением к объективности, которая приводит только к релятивистскому упразднению энергий» и признает за собой осознанную односторонность, «которая основывается на оценке, а не на понимании» (с.79).

Важным моментом в историософии Юнгера является соотношение социологического анализа и задач на будущее. Когда Юнгер касается исторических событий, он часто использует категорию необходимости. События происходят потому, что так необходимо. В поражении революции «также заключалась необходимость» (с. 110). Касаясь развития техники, он заключает: «Происходящее с неизбежностью движение невозможно остановить» (с. 160).

За убежденностью, что определенные события происходят благодаря необходимости, стоит представление о сверхличной идее, которая стремится осуществить себя в истории: на войне есть моменты, когда сама «идея войны предстает в чистом виде, благородной и с налетом великолепной романтики. Тогда совершаются героические деяния, в которых едва ли является в действии человек, но сама кристально чистая идея» (с. 109).

О связанном с ощущением истории воодушевлением тех лет, когда появились эти статьи, Юнгер, оглядываясь назад, писал 20 апреля 1943 года в своем втором парижском дневнике:

«История тех лет с ее мыслителями, деятелями, мучениками и статистами еще не написана; мы жили тогда в эпоху Левиафана. (…) По-разному сложилась судьба участников тех событий: одни из них убиты, другие эмигрировали, третьи разочаровались, четвертые занимают высокие посты в армии, абвере и партии. И все же те, которые остаются еще в живых, охотно расскажут о тех временах; в ту пору жили яркой жизнью благодаря идее. Так я представляю себе Робеспьера в Аррасе» (14).

Юнгер двадцатых годов считает: «Человек ничто без идеи». Если осуществление идеи терпит крах, как во время Ноябрьской революции, то это вызывается необходимостью, значит идея была еще недостаточно зрелой. Время еще не подошло. Задачей индивидуума является поставить себя на службу идее: великим историческим свершениям свойственно то, что «человек действует только как орудие разума более высокого порядка» (с. 93) (15).

Также здесь проявляется то, что исторические взгляды Юнгера берут свое начало с 19 века и отмечены типичной для исторической школы склонностью к историософским спекуляциям. Карл Левиц, который видел в Юнгере наследника Ницше, указывал на то, что «сам Юнгер принадлежит еще бюргерской эпохе» и отсюда оказывается в проблематичном положении, что старого больше нет, а новое еще не обрело значение (16). Это подходит в меньшей степени для содержания, но в большей для формы юнгеровского мышления.

Благодаря влиянию виталистской телеологии Ницше историософские спекуляции Юнгера также обосновываются данными биологии: «Чем больше наблюдаешь, тем больше приходишь к вере в то, что все таинственным образом направляет великая биологическая целесообразность» (с. 171) (17). И также идея времени представляется Юнгеру, которому были знакомы работы Бергсона в традиции философии жизни 19 века, во времени для него нет ничего случайного, но это «таинственный и мощный поток, который пронизывает собою всякое существо и направляет его внутреннюю жизнь, подобно тому как электрический поток управляет атомами, составляющими металлическое тело» (с. 182).

«Консервативная революция»

Обращение к корням юнгеровского мышления происходит не из намерения умалить оригинальность Юнгера или лить воду на мельницу сторонников известной линии, согласно которой философия жизни выливается в фашизм. Напротив, речь идет о том, чтобы связать историософию Юнгера с так называемой «консервативной революцией». Следует коснуться вопроса, может ли учение Юнгера быть отнесено к «консервативной революции» в духе того духовного движения времен Веймарской республики, которое было обозначено этим термином. Самый важный «консервативный» момент в мышлении Юнгера заключается в значении понятия «общность».

Чувство «общности великой судьбы», которое присутствовало в начале войны, осознание идеи нации и общее подчинение идее являлись для Юнгера признаками принципиального исправления курса: «Мы усматриваем в этом первую попытку восстановить утраченную связь, ощущение более твердой уверенности, что находит свое проявление в личности в форме инстинкта» (с.86).

Юнгер приветствует революцию, но одновременно он ограничивает ее значение, понимая ее как средство, а не как цель. Она может быть только средством, так как «фронтовику присуща своя духовная традиция, и он знает, что все величие и сила должны органически взращиваться, и не могут быть произведены из голого отрицания, из пустого угара. Как он не отвергает войну, но стремится обрести из нее как из гордого воспоминания силы для решения новых задач, также он не чувствует в себе призвания презирать то, что совершили предки, но он видит в этом лучшую и самую надежную основу для нового, более великого рейха» (с. 124, 128).

Идеология Консервативной революции имела своей целью попытку вернуть органическую взаимосвязь. Выступление в поддержку «Консервативной революции» питались также в значительно мере решимостью примкнуть к зрелой традиции. Лозунг Юнгера о революции, которая следует за традицией, определяется в большей степени ex negativo. Связь, которую Юнгер хотел создать между своей исторической философией жизни и своим национализмом, оставалась чисто показной. Ей не хватало доказательства внутренней взаимосвязи.

Довод в пользу существования этой взаимосвязи оставался только в форме попытки предать индивидууму чувство принадлежности к органически развившейся нации. Но все же связь с нацией не следовало бы сводить настойчиво к юнгеровской концепции авторитарного национализма. Необходима только оппозиция к определенным видам мировоззрения благодаря устремлению поместить индивидуум в систему органических связей. За кризис, в который погружен лишенный корней индивидуум, согласно этой концепции несет ответственность либерализм и связанная с ней идея парламентской демократии.

Отсюда Юнгер усматривает большие опасности «ни в марксистском бастионе» (с. 148, 151), а во всем, что связанно с либерализмом: «Вопрос о собственности не относится к существенным, которые отделяют нас от коммунистов. Как боевое движение коммунизм стоит к нам, конечно, ближе, чем демократия, и с ним возможно, вне сомнения, какое-либо соглашение, вне зависимости от того, будет ли он иметь мирный или воинственный характер» (с.117).

После расставания со «Стальным шлемом»

Уже девятнадцати статей, опубликованных в приложении «Штандарте» между сентябрем 1925 и мартом 1926 года, было бы достаточно, чтобы отказаться от мнения, что Юнгер был одиночкой, чуравшимся политики. Вне зависимости от политических откровений, которые делал Юнгер, это уже становится ясно благодаря его страстным выступлениям. А также позднее Юнгер говорит об узком круге, к которому он принадлежал (с.197) и постоянно прибегает к форме «мы»: «Мы, националисты» (с.207). Статья начинается с обращения: «Националисты! Фронтовики и рабочие!» (с.250). А в другой есть слова: «…я говорю от имени сотен тысяч фронтовиков» (с.267).

Тем более удивительно то, что пишет издатель Свен Берггёц в своем послесловии, что Юнгер обрел довольно большую читательскую аудиторию, но эта аудитория ограничивалась в значительной степени людьми, имевшими подобный жизненный опыт за плечами». Так он влиял на формирование мнений, но «наверняка не обладал значительным влиянием на формирование общественных настроений» (с.867).

Почему настроения 170 тысяч читавших «Стальной шлем» фронтовиков нельзя причислить к общественным, остается загадкой Берггёца – или Берггёц хотел только сказать, что члены «Стального шлема» и без того думали то, о чем писал Юнгер? Но о каком авторе нельзя сказать, что он только выражает то, что другие думают? Еще более непонятным является его заключительный вывод: «Наконец, Юнгер уже в те времена был человеком, далеким от политики и погруженным преимущественно в утопические представления» (с.868). Как будто утопия и политика представляют собой противоположность! (18)

Приложению к «Стальному шлему» «Штандарте» не суждена была долгая жизнь. Уже спустя семь месяцев в марте 1926 года вследствие разногласий с руководством союза «Стальной шлем» «Штандарте» вышло в последний раз. На смену ему пришел печатный орган с почти тем же самым названием: «Штандарте. Еженедельное издание сторонников нового национализма», который теперь выходил самостоятельно, а издавали его Эрнст Юнгер, Гельмут Франке, Франц Шаувекер и Вильгельм Кляйнау. Его тираж в несколько тысяч экземпляров даже близко не приближался к тиражу предыдущего «Штандарте».

Взаимопонимание, установившееся между издателями, наглядно проявляется в программной статье Гельмута Франке, написанной для первого номера нового «Штандарте»: «Мы, члены редколлегии «Штандарте», происходим из всех лагерей: от консервативного до младосоциалистического. У фашистского слоя нет программы. Он растет и действует» (19).

Но «Штандарте» выходил тоже недолго. В августе 1926 года издание было временно закрыто, так как в статье «Мученики национализма» оправдывались убийства Вальтера Ратенау и Матиаса Эрцбергера. В ноябре 1926 года Юнгер вместе с Гельмутом Франке и Вильгельмом Вайсом основал следующее издание: «Арминий. Боевое издание немецких «националистов» (частично с подзаголовком «Нойе Штандарте»), которое просуществовало до сентября 1927 года. В октябре того же года вместе с Вернером Ласом Юнгер учредил печатный орган «Формарш. Газета националистической молодежи», выходивший до 1929 года. Следующее издание также было совместным проектом Юнгера и Вернера Ласа. С января 1930 по июль 1921 года они выпускали журнал «Комменден. Находящееся вне союзов еженедельное издание немецкой молодежи».

Итак, в период между 1926 и 1930 годами Юнгер почти непрерывно что-либо издавал. Наряду с множеством статей, которые он писал для своих изданий, Юнгер публиковался в нескольких других печатных органах, например в «Дойче Фолькстум» Вильгельма Штапеля.

Отдельные статьи появлялись также в изданиях демократических левых, например, в «Литерарише Вельт» Вилли Хааса и «Дас Тагесбух» Леопольда Шварцшильда. В них Юнгер излагал свою концепцию национализма. Еще большее количество статей Юнгер размещал в «Видерштанд. Орган национал-революционной политики» Эрнста Никиша. После 1931 года он писал почти исключительно для этого издания. Период, в который он написал свои основные политические работы, оканчивается 1930 годом.

Юнгер и младоконсерваторы

После того как в октябре 1926 года руководство «Стального шлема» выдвинуло лозунг о сотрудничестве с государством, Юнгер резко дистанцировался от союза. В ноябре 1926 года он выразил свою негативную реакцию на произошедшее в «Стальном шлеме», заявив, что движение должно быть избавлено от «организованных объединений, которые обращаются в кандалы» (с. 258): «Мы требуем движения в чистой форме, а не образования связей» (с. 259). В феврале 1927 он повторил свое обвинение в «Арминии»: «Стальному шлему» присуща «бюргерская и отсюда либералистическая природа» (с.305).

За признанием государства, о котором заявило руководство «Стального шлема», стояли по предположению Юнгера группы заинтересованных лиц: «при помощи приглашенных опытных специалистов, которые достигли очень высокого уровня в искусстве политического балансирования благодаря постоянному участию в том эзотерическом дискуссионном клубе в Западном Берлине, стараются так толковать лозунг о примирении с государством, что он равным образом может являться своей противоположностью» (с. 305).

После того, как Юнгер и его соратники были вытеснены из «Стального шлема», члены «Июньского клуба» обрели увеличивающееся влияние (20). Вместе с теоретиком сословного государства Хайнцом Браувайлером на общем фоне выделялся «антибольшевик» Эдуард Штадтлер (21). Штадтлер был перед войной секретарем молодежного движения партии Центра. После войны он стал известным благодаря основанию Антибольшевистской лиги. Штадтлер был одним из первых, кто выразительно сформулировал тезис о взаимосвязи революции и консерватизма (22). В начале двадцатых годов он был одной из ведущих фигур в «Июньском клубе».

Если под Консервативной революцией понимать политическое движение, представлявшее собой взаимосвязь различных личностей и групп, которые имели общую цель, то следует прояснить, в каких отношениях находились друг с другом эти личности, где и как они объединялись.

В августе 1926 года Юнгер писал: «Дух этого национализма витает в больших городах» (с. 234). В июне 1927 года вместе со своей молодой семьей он переехал из Лейпцига в Берлин. Сначала он жил на Ноллендорфштрассе в Шенеберге, то есть в непосредственной близости от Моцштрассе, где младоконсерваторы проводили собрания в доме Шуцбунда под номером 22. Юнгер не долго задерживался в Западном Берлине. Уже спустя год он переезжает в восточную часть города, на Штралауер-аллее, где преимущественно жили рабочие (23). В 1931 году Юнгер переезжает на Дортмундерштрассе, вблизи Беллевю, а в 1932 году в спокойный буржуазный Штеглиц. Естественно, из перемены мест жительства не просто судить о развитии его взглядов. Но это было не чистой случайностью, что Юнгер на первых порах жил в непосредственной близости от Моцштрассе, что он писал «Рабочего» и жил в рабочем квартале, что его постепенный отход от занятия политической пропагандой совпал с переездом в Штеглиц.

О контактах Юнгера с младоконсерваторами известно мало. Ганс-Иоахим Швирскотт в своей биографии Мёллера приводит список участников движения младоконсерваторов, где стоит и имя Юнгера (24). Но отношения между Юнгером и младоконсерваторами были напряженными. В своих политических текстах Юнгер при случае упоминает Меллера, но кроме ссылки на книгу Эдгара Юлиуса Юнга «Господство неполноценных» (с. 432) едва ли имеются определенные указания на споры с младоконсерваторами.

Упомянутый злобный отклик об «эзотерическом дискуссионном клубе в Западном Берлине» указывает на то, что Юнгер видел для себя различия в существенных пунктах между собой и такими младоконсерваторами, как Эдгард Штадтлер, Макс Хильдеберт Бем и Эдгар Юлиус Юнг. Возможно, они были для него слишком либеральными, слишком христианскими, слишком преданы государству. Идею иерархически организованного сословного общества Юнгер решительно отвергал: «На основе крови и характера мы хотим объединяться в общины и более крупные сообщества, не обращая внимания на уровень образования, сословную принадлежность и владение имуществом, и безусловно отмежевываться от того, что не принадлежит к этим сообществам» (с.212).

Из рядов группировавшихся вокруг умершего в 1925 г. Мёллера ван ден Брука младоконсерваторов Юнгер подвергался позднее сильным нападкам. Его последовательные нападки на все буржуазное – ведущий мотив политической публицистики, который он в наиболее радикальной степени представил в «Рабочем» - вызвали сильные возражения со стороны Макса Хильдеберта Бема (25). Но Юнгер также находил и поддержку со стороны младоконсерваторов. Философ Альберт Дитрих, ученик Эрнста Трёльше и член «Июньского клуба» с первого дня его существования, вступил в перебранку с Бемом по поводу его нападок на Юнгера (26). Также Юнгер поддерживал хорошие отношения с другим флангом младоконсервативного движения, представленным так называемым Таткрайсом Ганса Церера, Гизелера Вирсинга и Фердинанда Фрида (27).

Возможности истолкования взглядов Юнгера

Оправданным ли является причисление Юнгера к числу деятелей Консервативной революции, в целом невозможно ответить на этот вопрос. По крайней мере, следует затронуть три темы.

Во-первых, следует рассмотреть личные взаимоотношения. Они могут демонстрировать наличие признаков совместной работы для достижения общих целей, даже хотя в самом конце цели могут не совпадать. Во-вторых, следует подвергнуть исследованию и сравнению конкретные политические позиции. И, в-третьих, надо искать общие черты в стиле мышления и менталитете.

Касательно первой темы было уже сделано несколько замечаний. Работа в этом направлении требует обширного разбора наследия, чтобы при помощи информации из писем и других документов личного характера воссоздать известные и неизвестные связи.

Вторая тема была хорошо освещена в работах Стефана Бройера. Сравнивая конкретные политические позиции большой группы авторов и направлений, которые Армин Мёлер и некоторые другие определили как Консервативную революцию, Бройер впечатляюще показал, что, рассматривая их по отдельности, в качестве их единственного общего знаменателя можно вывести только критику либерализма.

По мнению Бройера, этого недостаточно, чтобы говорить о единой структуре, так как к яростной критике либерализма прибегала также и другая сторона. Поэтому, утверждает Бройер, следует отказаться от термина «Консервативная революция», так как речь идет всего лишь об одном исследовательском мифе, восходящем преимущественно к Мёлеру (28).

Поиск моментов, объединяющих все течения «Консервативной революции», может также вестись по ту сторону конкретных политических программ на уровне стиля мышления и менталитета. Для Мёлера эта третья возможность имеет решающее значение. Согласно Мёлеру, ярким образцом выступает «вечное возвращение одного и того же». В этом он видит попытку нанести удар по христианскому пониманию истории. Концепция «вечного возвращения одного и того же» представляет собой противоположность линейной модели времени, с которой связана идея прогресса.

Правда, Мёлер полагает, что это «не является обязательным в равной мере» для всех, кого он причисляет к «Консервативной революции», но значимую для нее идею он видит сформулированной в учении Ницше. Он следует за Ницше в трех последовательных моментах: диагноз упадка ценностей, принятие его процесса (нигилизм) вплоть до полного разрушения старых (христианских) ценностей, чтобы разрушение могло перейти в созидание (29).

Также на уровне менталитета Бройер находит общность черт, общих для разных направлений Консервативной революции. В то время как касательно конкретных политических позиций он не находит достаточно соответствий, которых было бы достаточно, чтобы говорить о Консервативной революции как о целом, он обнаруживает у всех авторов «комбинацию апокалиптики, готовности прибегнуть к насилию и духа, царившего в мужских союзах» (30). И все же это заключение, как отмечает сам Бройер, слишком широкое и неопределенное, и поэтому также неудовлетворительное, как и заключение об общности течений Консервативной революции на основе критики либерализма.

Вывод, сделанный Мёлером, напротив, слишком узкий. Ложное утверждение, что Консервативная революция изначально своим острием была направлена против христианства, было поэтому сразу после выхода первого издания его книги подвергнуто резкой критике (31).

В рамках этой критики Мёлеру можно возразить, что он односторонне поставил в центр скорее неорганическую идею консерватизма. Если Мёлер, следуя формулировке Альбрехта Эриха Гюнтера, понимает под консерватизмом «не приверженность тому, что было вчера, но тому, что обладает непреходящей ценностью, то он делает акцент только на одной стороне консерватизма (32). Так немецкий консерватизм со временем своего происхождения в значительной степени обязан романтике органологически и исторически, то есть идее органического развития и находящейся в процессе саморазвития и принимающей различные формы истины как надвременной ценности.

В мёлеровском определении консервативного традиция романтического консерватизма, та же самая традиция, которой обязаны большинство младоконсерваторов, в большой степени была отодвинута на задний план (33). Так возникает неверное представление, что та же самая группа, которая сделала популярным лозунг о Консервативной революции, в мёлеровском понимании этой самой революции оказывается маргинальной группировкой, которой приписывают «только очень условные революционные взгляды» (34).

Отсюда исключительно закономерным является предположение Мёлера, что при соединении младоконсервативного христианства и той «Консервативной революции», как он ее представляет, одно из двух потерпит ущерб.

К относительным чертам органологического мышления в немецком консерватизме в основном следует причислить два момента: во-первых, восприятие индивидуума как неотъемлимой части общества, во-вторых, концепция истории, согласно которой одно должно вырастать из другого. Быть консерватором со времен критики Эдмундом Берком французской революции означает критически относиться к любой радикальной перемене в обществе. С консервативной точки зрения отвергается не изменение вообще, но любое изменение, которое не вызрело в обществе органическим путем.

Беря начало из критики французской революции, консерватизм с самого начала обладает апоретической структурой, свойственной Консервативной революции (35). Если однажды органическая взаимосвязь нарушается, консерватор должен прибегнуть к средству, которое он собственно отвергает. Через радикальные шаги он должен вновь попытаться восстановить общественные связи. Никакой консерватизм не может заново создать свои ценности.

Но чем глубже в прошлом скрыты ценности, тем труднее оказывается попытка вновь обрести единство. После первой мировой войны консерватизм в Германии, как показывают исследования Бройера, не был более однородным в понимании того, в чем заключается содержание общественных ценностей.

Вывод, который Бройер делает из этого события, что лучше более не говорить о Консервативной революции, можно все же признать преждевременным. Так как может быть или так, что термин «Консервативная революция» обозначает общие идеи различных групп, или что можно осмысленно говорить о «Консервативной революции» как о течении более тесно связанном, чем в работах Мёлера и его последователей.

Юнгер - консерватор?

Сам Юнгер не пользовался вывеской «Консервативная революция». Уже термин «консервативный», взятый сам по себе, означает для Юнгера как правило нечто чуждое. В «Сграфитти» в 1960 году он холодно вспоминает об идее «Консервативной революции» (36). Самого себя он совершенно открыто не причисляет к этому течению. Альфреду Андершу он признался в июне 1977 года: «Вы причисляете меня не к национальным консерваторам, а к националистам. Подытоживая пройденный путь, я могу сказать, что согласен с этим» (37).

То, что термин «Консервативная революция» в его узком значении не присутствует у Юнгера, вовсе не означает, что у него нельзя отыскать ее существенных моментов. Юнгер скорее полагал, что только путем революции возможно преодолеть внушающее отвращение настоящее. Остается только вопрос, в какой мере желаемые изменения могут считаться консервативными. В статьях за 1925 и 1926 гг. присутствуют некоторые моменты, типичные для мышления консерваторов: значение общности и значение традиции.Приблизительно с весны 1926 года, то есть в период, который был самым стабильным в политической жизни Веймарской республики, взгляды Юнгера становятся все более радикальными. О значении традиции больше нет и речи.

При поверхностном рассмотрении нельзя заметить перемены в его взглядах, так как еще в сентябре 1929 года он определяет суть национализма, как и ранее, через утверждение так называемых четырех пунктов: националисты имеют своею целью национальное, социальное, обороноспособное и авторитарно устроенное государство всех немцев (с.504). Снова звучат мотивы, что должна обрести смысл смерть солдат, павших в великой войне (с. 239), что все существенное можно только пережить, но не постичь разумом (с. 228). Определяющим остается значение идеи: «Новых целей требует наша кровь, она требует идей, которыми она может быть опьянена, движения, ради которого на может быть пролита, и жертв, благодаря которым она может достичь самоотречения» (с. 196).

Приблизительно с середины 1926 года проявляется очевидное смещение акцентов. Все сильнее Юнгер подчеркивает теперь необходимость чистого движения и чистой динамики. Сила действия заключается в том, «что она на сто процентов остается движением» (с. 256, с. 267) (38). Собственная оценка Юнгера дает интересное описание коллективного психо его поколения: «Мы, тридцатилетние, рано прошли через суровую школу, и то, что в нас не укоренилось, то и не следует укоренять» (с.206).

Разрыв со «Стальным шлемом» являлся более чем событием из мира повседневной политики. Он знаменует начало новой агрессивной кампании. Юнгер и далее, но еще более яростнее требует революции и уничтожения демократии. «Благодаря почетному наименованию «националисты» он и «мужчины, которые рискуют, потому что у них есть желание рисковать» хотят самым решительным образом отмежеваться от «миролюбивых обывателей», так он пишет в мае 1926 года (с. 213). « У него (т. националиста) есть святая обязанность, подарить Германии первую настоящую, это значит, ведомую беспощадными, открывающими новую эру идеями революцию. Революция, революция! Это есть то, что беспрерывно должно проповедоваться, яростно, систематически и непреклонно, и такая проповедь должна быть рассчитана на долгие годы. (…) Националистическая революция не нуждается в проповедниках порядка и покоя, она нуждается в возглашателе изречения: «Господин с острым мечом встанет над вами!» Она должна освободить слово «революция» от той смехотворности, которой оно обмерено в Германии уже почти сто лет. В великой войне развилась новая порода людей, любящих опасность, найдем же для этих людей лучшее применение!»

Его принципиальное неприятие демократии все более отдаляло Юнгера от национал-социализма. Перед выборами он писал в августе 1926 года: «это означает судьбоносный раскол, теоретически объявить мероприятие безнравственным и одновременно практически в нем участвовать (…) То, что следует потребовать, это всеобщий строгий запрет на участие в выборах» (с. 243).

Еще ранее Юнгер ясно дал понять, что он не видит непреодолимого противоречия между социализмом и национализмом. В декабре 1926 года он открыто объявил себя сторонником большевистской экономической политики: «Мы стараемся убедить хозяйственников в том, что наш путь ведет быстрее всего к той направляемой государством централизации, одна только которая может сделать нас конкурентоспособными» (с. 269).

Историзм

Наряду с критикой либерализма с позиций романтики и «идеями 1914 года» Юнгер разделял и следующие важные убеждения; не существует нравственного закона самого по себе, любой закон определяется природой. Ибо природа «подчинена не законам прогресса, а законам развития. Как в желуде уже предопределен дуб, так и в характере ребенка уже виден характер взрослого» (с.210). Всеобщие истины, всеобщая мораль противны историзму Юнгера.

«Напротив, мы верим в глубочайшую обусловленность истины, права, морали временем, пространством и кровью. Мы верим в ценность особенного (…). Но верят ли во всеобщее или в особенное, это не так важно, в вере вообще важно не содержание, но ее пыл и ее абсолютная власть» (с.280).

Тогда, в январе 1927 года, Юнгер предвосхищал основной мотив «Сердца любителя приключений»: «Не существует права, но оно утверждается, и именно не всеобщим, а особенным» (с. 283). В «Сердце любителя приключений» это звучит еще более впечатляюще: «Отсюда выходит, что это время требует средь всех прочих одной добродетели: решительности. Весь вопрос в том, чтобы мочь желать и верить, вне зависимости от содержания этого желания и этой веры» (39).

Если обзор процесса исторического становления ставит под вопрос абсолютизацию чего бы то ни было, это может привести к тому, что ни одно не будет более истинным и более обязывающим, чем другое. Но однажды может быть совершенно правильным подчеркнуть значение выбора, вернее, необходимости выбора. Но если безразлично, что выбирать, то выбирают не позицию, для которой можно отыскать пусть и не рациональные, но все же основания, так как речь идет, как увидел сам Юнгер, о чистом нигилизме. Вне зависимости от того, понимается ли этот нигилизм как стадию упадка или же нет, невозможно привести эту позицию в соответствии с консервативными взглядами.

Антиисторизм

В сентябре 1929 года в издаваемом Леопольдом Шварцшильдом леволиберальном «Тагебух» появляется статья Юнгера, в которой его позиция по отношению к консерватизму излагается особенно ярко. Шварцшильд попросил Юнгера рассказать о своих взглядах. Непосредственным поводом послужили террористические акции движения ландфолька, что весьма горячо обсуждалось в прессе.

Юнгер был представлен как «бесспорный духовный лидер» молодых националистов, для которых «даже Гугенберг, Гитлер и коммунисты являются реакционными обывателями» (с. 788). Юнгер явно заявляет, что его национализм «не имеет ничего общего с консерватизмом» (с.504, 218) (40). Его критика парламентской демократии затрагивает все, что не находится вовне существующей системы. Наконец, все революционные силы внутри государства являются для него неосознанными союзниками (с.506). Отсюда разрушение для него является единственно приемлемым средством: «Так как мы являемся настоящими, подлинными и неумолимыми врагами бюргера, его гниение доставит нам удовольствие» (с. 507) (41).

Статья в «Тагебух» вызвала яростную дискуссию вокруг взглядов Юнгера. Несколькими месяцами позже, в «Видерштанд» Никиша Юнгер заявил на этот счет: «Переход на сторону анархии окончательно произошел в 1927 году, а сначала он обсуждался «в самом узком кругу». «Передо мной лежат подборки моих писем за этот год, которые наполнены рассуждениями о том, что мы тогда называли нигилизмом, и что мы завтра возможно назовем другим именем – возможно это будет даже консерватизм, если это доставит нам удовольствие. Так как хаос и порядок находятся в более тесном родстве, чем иные думают» (с. 541) (42).

В одном из писем, из которых Юнгер цитирует два более длинных отрывка, говорится, что «мы» «принадлежим к поколению эфемерному, но подлинному», «как мы проходим сквозь нигилизм и еще не в состоянии сформулировать свои убеждения» (с. 542). Юнгер дает комментарий: «В основе такого хода мыслей лежит устремление очистить бытие ото всех образований, находящихся в процессе становления, чтобы вверить его более глубоким и более эффективно действующим силам, таким, которые выступают ни как жертвы, но как движущие силы катастрофы» (с. 543).

Итак, то, что мысленно представлялось Юнгеру и его кругу, было радикальным разрывом с исторической традицией вообще. С точки зрения немецкого консерватизма нельзя представить себе более антиконсервативную позицию, чем эта. Юнгер полностью осознавал этот антиконсерватизм, противопоставляя его любому консерватизму:  «Исходная точка для консерватора отличается своей древностью, для революционера – молодостью. Направлениям консерватизма сегодня почти без исключения сотня лет (…) Иными словами: сфера влияния либерализма обладает сегодня большей протяженностью, чем, как правило, думают, и почти каждая дискуссия проходит в рамках этой сферы» (с.589).

В статьях за 1930 год антиисторицистский пафос находит свое дальнейшее проявление (43). В мае 1930 года Юнгер пишет: «Наше восприятие общества носит анархический характер (…). Повсеместно обнаруживается стремление к новому порядку, к созданию новых, в лучшем смысле человечных ценностей. Но эволюция невозможна! Только грядущая с насущной необходимостью грядущая революция может принести улучшение. (…) Только тогда, когда будет достигнута низшая точка в развитии культурно-политического пространства, наполненного иллюзией, у нас произойдет подъем в соответствии с железным законом истории! (с.583).

Если под Консервативной революцией подразумевать радикальную попытку в условиях времени, когда господствовали антиконсервативные настроения, снова оживить то, что в Германии традиционно называют консерватизмом, то Юнгер после 1926 года никоим образом не может быть причислен к этому течению.

Для Мёлера, который помещал в основу внеисторическое, скорее антропологическое представление о консерватизме, взгляды Юнгера образца 1929 года представляют почти идеальный тип мировоззрения Консервативной революции. Но здесь все же остается противоречие. Отказ от любой исторической традиции означает также отказ от философии истории. Юнгер остается все же вследствие своих идейных привязанностей в значительной степени приверженцем историософского мышления (44).

Примечания: 

(1) Ernst Jünger: Blätter und Steine. Hamburg: Hanseatische Verlagsanstalt 1934, S. 7. 

(2) Karl O. Paetel: Ernst und Friedrich Georg Jüngers Politische Wandlung. В: Deutsche Blätter, Band 1 (1943), Heft 10, S. 22–27, hier S. 23.

(3) Какой мощный эффект произвела эта статья Петеля, свидетельствует ссылка, сделанная Карлом Цукмайером в его тайном докладе за 1943 / 44 для американского «Тайного управления стратегических служб». Позитивная оценка Цукмайером Юнгера основывается, как он сам признает, в значительной степени на статье Петеля. Об имеющихся у него сведениях о братьях Юнгерах Цукмайер пишет: «Для характеристики этих обоих немецких авторов, с которыми я лично не знаком и об частных обстоятельствах которых я ничего не знаю, я рекомендую обратиться к отличной статье в Deutschen Blätter, Santiago de Chile, № 10, 1943, которая содержит информацию о их работах, взглядах и духовной эволюции.

(4) Siegfried Marck: Der Neuhumanismus als politische Philosophie. Zürich: Verlag der Aufbruch 1938. См. первую главу Der Faschismus als Sophistik der konservativen Revolution, S. 9–70, hier v. a. S. 46ff.

(5) Hermann Rauschning: Die Revolution des Nihilismus. Kulisse und Wirklichkeit im dritten Reich. Zürich, New York: Europa-Verlag 1938. См. раздел Die zweite Phase der Revolution, S. 100–114. 

(6) Golo Mann: Ernst Jünger. Ein Philosoph des neuen Deutschland. In: Die Sammlung, Heft 1 (1934), S. 249–259.

(7) Karl Löwith: Von Hegel bis Nietzsche. Zürich, New York: Europa Verlag 1941. zurück

(8) Alfred von Martin: Der heroische Nihilismus und seine Überwindung. Ernst Jüngers Weg durch die Krise. Krefeld: Scherpe-Verlag 1948, S. 10. Возможно, упрек Мартина адресован в большей степени Петелю, нежели чем самому Юнгеру. Информацию из первых рук невозможно отыскать у Юнгера.

(9) В дальнейшем заключенные в скобки номера страниц в основном тексте указывают на упомянутое издание.

(10) Обзор части газет со снабженными пояснениями иллюстрациями с заглавных страниц предлагает Карл Петель в Versuchung oder Chance? Zur Geschichte des deutschen Nationalbolschewismus. Göttingen: Musterschmidt-Verlag 1965. 

(11) Ср. Karl Dietrich Bracher: Die Auflösung der Weimarer Republik. Eine Studie zum Problem des Machtverfalls in der Demokratie. Stuttgart und Düsseldorf: Ring Verlag 1955, S. 134–137; об основании приложения см. Alois Klotzbücher: Der politische Weg des Stahlhelm, Bund der Frontsoldaten, in der Weimarer Republik. Ein Beitrag zur Geschichte der "Nationalen Opposition" 1918–1933. Phil. Diss. Tübingen: [1965], S. 74ff. 

(12) Ставший популярным благодаря Фехнеру образ дневной и ночной стороны жизни Юнгер использовал в «Сердце искателя приключений», см. Ernst Jünger: Das Abenteuerliche Herz. Aufzeichnungen bei Tag und bei Nacht. Berlin: Frundsberg-Verlag 1929, S. 69. 

(13) Цитата взята из статьи Der Pazifismus vom 15. November 1925. Die Welt am Sonntag перепечатала эту статью 7 октября 2001 года (Nr. 40, S. 37f.) ввиду того, что она вновь обрела актуальность в свете политической ситуации в мире после 11 сентября: "Террористические атаки на США разбили надежды на прочный мир. В забытом и сейчас вновь изданном очерке автор In Stahlgewittern разоблачает идеологию пацифизма как принятие желаемого за действительное».

(14) Ernst Jünger: Strahlungen. Tübingen: Heliopolis-Verlag 1949, S. 308 f. (Das zweite Pariser Tagebuch) 

(15) Из предисловия ко второму изданию Der Kampf als inneres Erlebnis (Berlin: Mittler & Sohn 1926). 

(16) Karl Löwith: Von Hegel bis Nietzsche. Zürich, New York: Europa Verlag 1941, S. 352. 

(17) Aus Der Neue Typ des Deutschen Menschen In: Stahlhelm-Jahrbuch 1926. Magdeburg: Stahlhelm-Verlag 1925. 

(18) Ср. мнение на этот счет Маркуса Йозефа Кляйна: «Роль Юнгера в координации деятельности кругов националистов в Берлине невозможно переоценить». Markus Josef Klein: Ernst von Salomon. Eine politische Biographie. Limburg an der Lahn: San Casciano Verlag 1994, S. 152. 

(19) Helmut Franke: Sterbender Kriegerverein. В Standarte. Wochenschrift des neuen Nationalismus, 1. April 1926, Nr. 1, здесь цит. по Karl O. Paetel: Versuchung oder Chance? Zur Geschichte des deutschen Nationalbolschewismus. Göttingen: Musterschmidt-Verlag 1965, S. 63.

(20) Vgl. Alois Klotzbücher: Der politische Weg des Stahlhelm, Bund der Frontsoldaten, in der Weimarer Republik. Ein Beitrag zur Geschichte der "Nationalen Opposition" 1918–1933. Phil. Diss. Tübingen: [1965], S. 113.

(21) О роли Эдуарда Штадтлера в «Стальном шлеме» см. Ferdinand Muralt: Der «Stahlhelm» und die große Politik. In: Hochland, 30. Jg., Okt. 1932-März 1933, Band 1, S. 193–204; а также Eduard Stadtler: Seldte – Hitler – Hugenberg! Die Front der Freiheitsbewegung. Berlin: "Das großdeutsche Reich" 1930.

(22) Eduard Stadtler: Diktatur der sozialen Revolution. Leipzig: K. F. Koehler 1920, S. 143: "Я полностью отдаю себе отчет, что этот лозунг как таковой является также одновременно консервативным и революционным, как и то, что требуется от меня в политике».

(23) Horst Mühleisen: Ernst Jünger in Berlin. Frankfurt an der Oder: Förderkreis Kleistmuseum 1998. 

(24) См. Hans-Joachim Schwierskott: Arthur Moeller van den Bruck und der revolutionäre Nationalismus in der Weimarer Republik. Göttingen: Musterschmidt-Verlag 1962. Anhang B, II. Mitarbeiter, Mitglieder der Jungkonservativen Vereinigung und Einzelverbindungen, S. 176–179, здесь S. 177. К сожалению, Швирскотт не указывает, на основании каких источников он составляет этот список. По мнению Фая, Юнгер удивился бы, увидев свое имя в этом списке. Jean Pierre Faye: Totalitäre Sprachen, Band 1, Berlin: Ullstein 1977, S. 104. 

(25) См. критику «Рабочего» со стороны Бёма: Max Hildebert Boehm: Der Bürger im Kreuzfeuer. Göttingen: Vandenhock & Ruprecht 1933. 

(26) Из переписки между Дитрихом и Бёмом, коиорая находится в архиве Юнгера, можно сделать вывод, что Юнгер и Дитрих состояли в более тесных дружеских отношениях. См. die Briefe von Max Hildebert Boehm an Albert Dietrich und vice versa vom März / April 1933, DLA Marbach. 

(27) О противоречиях между Таткрайсом и вышедшим из «Июньского клуба» кружком вокруг Мёллера ван ден Брука и Генриха фон Гляйхена см. Wilhelm Wunderlich [Pseudonym?]: Die Spinne. In: Die Tat, 23. Jg., Heft 10, Januar 1932, S. 841–844. zurück

(28) См. Stefan Breuer: Die konservative Revolution – Kritik eines Mythos. In: Politische Vierteljahrsschrift, 31. Jg., Heft 4 (1990), S. 585–607; ders.: Anatomie der Konservativen Revolution. Darmstadt: Wissenschaftliche Buchgesellschaft, 1993, 1995.

(29) Armin Mohler: Die konservative Revolution in Deutschland 1918–1932. Stuttgart: Vorwerk-Verlag 1950, 1972², S. 109. Во втором незначительно переработанном издании источниковая база значительно расширена, третье содержит дополнительный том и список опечаток (Darmstadt: Wissenschaftliche Buchgesellschaft, 1989).

(30) Stefan Breuer: Anatomie der Konservativen Revolution. Darmstadt: Wissenschaftliche Buchgesellschaft, 1993, 1995², S. 47. 

(31) См. B. Wilhelm Stapel: Kann ein Konservativer Gegner des Christentums sein? In: Deutsches Pfarrerblatt 51 (1951), S. 323–325.

(32) Armin Mohler: Die Konservative Revolution in Deutschland 1918–1932, Darmstadt: Wissenschaftliche Buchgesellschaft 1972², S. 116. Также Зонтхаймер делал особенный акцент на «вечном». См. Kurt Sontheimer: Antidemokratisches Denken in der Weimarer Republik. München: Nymphenburger Verlag 1962, S. 150. 

(33) Упоминаемые противоречия между идеей развития и ценностями типичны для противоречий, в которых пребывала младоконсервативная мысль. См. B. Gustav Steinbömer: Betrachtungen über den Konservatismus. In: Deutsches Volkstum. Halbmonatsschrift für das deutsche Geistesleben. Hrsg. von Wilhelm Stapel und Albrecht Erich Günther. Hamburg: Hanseatische Verlagsanstalt 1. Halbjahr (1932), S. 25–30, hier S. 26: "Консерватизм ориентируется на вечный порядок du couer, а не на меняющиеся идеалы ratio. Поэтому он всегда и присущ человеку. (…) Государственные и общественные формы, в которых такая позиция стремится реализоваться, в пространстве и времени могут весьма различаться благодаря факторам крови и почвы".

(34) Armin Mohler: Die Konservative Revolution in Deutschland 1918–1932. Darmstadt: Wissenschaftliche Buchgesellschaft 1972², S. 141. 

(35) Касательно этих апорий см. Oscar H. Schmitz: Radikale und konservative Einstellung. In: Europäische Revue. Hrsg. von Karl Anton Rohan, Leipzig: Verlag der Neue Geist, Jg. 1, Heft 1, April 1925, S. 38–44.

(36) Ernst Jünger: Sgraffiti. Stuttgart: Klett 1960, S. 122: "Уже слово «консерватор» носило на себе отпечаток осознанного воспоминания, чувства недостатка, нехватки. Уже поэтому любая консервативная революция должна двигаться в пустоту и терпеть крах, что это всегда и повторялось. Напротив, каждый индивидуум носил свой слой в себе, пусть его можно открыть лишь ключом сознания. И его следует не передавать молодежи, а делать предметом воспоминаний. В принципе человек не хочет назад. Он предпочитает познание, одухотворение, даже связанные с болью." 

37 Ernst Jünger: Siebzig verweht II. Stuttgart: Klett 1981, S. 315.

(38) См. Hermann Rauschning: Die Revolution des Nihilismus. Zürich / New-York Europa Verlag 1938. Для Раушнинга идея перманентной революции, чистого движения является определяющим моментом в мировоззрении национал-социалистов.

(39) Ernst Jünger: Das Abenteuerliche Herz. Berlin: Frundsberg-Verlag 1929, S. 180. 

(40) В “Сердце любителя приключений», книге, которая вышла в то же самое время, он, смотря отстраненным взглядом социолога, говорит о революционерах внутри консервативных партий как об одном из симптомов настоящего времени. Ernst Jünger, Das Abenteuerliche Herz. Berlin: Frundsberg-Verlag 1929, S. 155f.

(41) См. нынешнюю издательский план Haus Klett-Cotta: «Публицист, который с резко критических позиций прекрасно вскрывал недостатки в политической и общественной жизни во времена Веймарской республики и развивал радикальные альтернативные проекты. В: Gesamtverzeichnis 2002, Klett-Cotta, S. 20. 

(42) К сожалению, в комментарии Берггёца не упоминается, известно ли что-либо о местонахождении писем.

(43) О присущей радикальной молодежи феномене антиисторизма, в данном случае итальянским футуристам см. Benedetto Croce: Antihistorismus. In: Historische Zeitschrift, Band 143 (1931), S. 457–466.

(44) Упоминаемые здесь противоречия между взглядами Юнгера и концепцией «Консервативной революции» младоконсерваторов могут проявляться также и у Карла Шмитта в его критике романтики. Когда Юнгер в 1930 году прочитал Politische Romantik Шмитта(Berlin: Duncker & Humblot 1919, 1925²), это привело на него большое впечатление. См. письмо Юнгера Шмитту от 2 августа 1930 года в: Ernst Jünger, Carl Schmitt, Briefe 1930–1983, Stuttgart: Klett-Cotta 1999, S. 6.