Джемаль "Традиция и реальность"


фрагмент в mp3 на rutracker

переработанный текст восьми лекций, прочитанных в МГУ и вошедших в сб. "Революция Пророков" (М. 2003)

Лекция I. Традиция как отношение к ноумену

1. Происхождение понятия


Миссия романтизма. — Традиция как знамя традиционалистов. — Традиционалисты против профанов. — Французский интеллектуализм и англосаксонский «ползучий эмпиризм»


Во имя Бога милостивого и милосердного.

Мы сегодня начинаем курс, который посвящен теме, обозначенной на первый взгляд общими невыразительными словами — «Традиция и реальность». Слова эти настолько общи, настолько философски стерты, что сразу возникает подозрение, не идет ли речь о чем-нибудь привычно скучном, академическом, пыльном и, видимо, принципиально никому не интересном и ненужном. Парадокс, как обычно, заключается в том, что каждое из этих слов является абсолютным императивом личного интереса.

Под словом «традиция» эмблематически заключена парадигма истины, а под словом «реальность» — то, что всех нас интересует в последней инстанции, потому что «реальность» это то, что подлинно есть.

Обозначив это, мы немного забежали вперед, потому что в таких академических подходах принято, прежде всего, начинать разговор о словах. Недавно мне попалась небольшая английская брошюра «Что такое мусульманское искусство». На первой странице было написано: «Мусульманское искусство — давайте разберемся, что такое мусульманское и что такое искусство». И дальше идут цитаты из Вебстера. Нам, конечно, следует начать разговор со слов, что такое «традиция» и что такое «реальность». Я думаю, что мы этого разговора не избежим.

Прежде чем говорить о словах, хотелось бы сказать, что для нас существует несколько планов и несколько измерений того, почему разговор о традиции важен. Это гносеологический аспект нашего разговора, т. е. что такое традиция и реальность с точки зрения познания. Это социальный аспект разговора, — т. е. что такое традиция в применении к обществу. И это политический аспект, т. е. аспект власти, наиболее живой и наиболее реальный, потому что тайна власти своими корнями упирается в последний смысл существования, ту последнюю энергетику реальности, которая дает возможность творить небывалое. В этом заключается секрет подлинной власти, как ее понимали Юлий Цезарь, Александр Македонский, Наполеон, а не так, как ее понимают современные представители власти, отождествляя ее с простым контролем. Естественно, нас будут интересовать все стороны власти — метафизическая, социальная, политическая.

Разговор проще начать с социально-исторического аспекта темы традиции, потому что сегодня через этот социальный аспект данная тема легко раскрывается и в политическом, и в метафизическом планах.

Мы живем в обществе, я имею в виду наше российское общество, за спиной которого стоят века, прежде всего, европейской истории. Мы живем на острие некоего копья времени, древко которого уходит в проблемы, рожденные противостоянием между христианством и антихристианством, прежде всего, в самой Европе. Россия, которую мы знаем, Россия XVIII–XX веков, Россия Петра, Екатерины, Николаев, Александров, наконец, Россия Советская — это продолжение, зеркало и резонатор тех европейских проблем, о которых каждый из нас с детства знает из книг, из учебников.

Европейское общество перестало быть «традиционным» в понимании традиционалистов в 1350 году, с началом Столетней войны. За этим последовала Реформация, потом Контрреформация, потом якобинская Революция, начало Нового времени. Сложилось другое общество — общество, которое противостояло иерархической организации, ориентированной на внечеловеческие ценности, общество, которое стало ориентироваться на ценности сугубо имманентные, социальные, человеческие. В XIX веке это было общество, в основе которого лежали англосаксонские протестантские ценности, даже когда речь идет о Франции. (Надо сказать, что Франция — это промежуточный мир между католицизмом и холодным англосаксонским капиталистическим протестантизмом. Она была ареной столкновения, конфронтации этих двух тенденций.) В XIX веке уже, казалось бы, полностью победила идея модернизма, прогресса, взятия собственной истории в собственные руки и т. д. И внезапно в самом конце XIX века, в XX веке пошла неоромантическая реакция, реакция на мир капитализма, на мир светского четко структурированного социума, в основе которого лежит представление о знании, как об экспериментально получаемом своде эрудиуционных фактов.

Новая вспышка романтизма была подготовлена усилиями самых разных людей, таких, как «проклятые поэты» Франции Бодлер, Рембо, таких, как экзистенциалисты — можно назвать в качестве экзистенциалиста всем известного Фридриха Ницше. Здесь нужно упомянуть Ф.М. Достоевского, который очень много сделал для подготовки мощнейшей реакции на сложившийся мир протестантского общества (протестантского не в буквальном смысле, а в смысле его холодного рационализма, социальности, «открытости», снятия третьего или четвертого измерения, т. е. общества плоского, пребывающего «все здесь»). Неоромантическая реакция поставила вопрос о том, что же такое социум вообще — началась переоценка ценностей по поводу средних веков, древности и т. д. На рубеже этого слома, этой неоромантической реакции возникает интеллектуальный феномен — традиционалисты, которые говорят: «Да нет, сегодняшнее общество — это общество убогих профанов, общество, которое существует в одну сотую подлинного социального объема; человек предназначен для существования не в такой социальной структуре, как сегодня, а для существования в системе сложного духовного механизма, который осуществляет некую космическую, космологическую и супракосмическую функцию».

Первым, кто сформулировал этот подход с предельной вызывающей ясностью и кто, будучи очень известен в различных интеллектуальных кругах, до сих пор остается на уровне европейского истеблишмента персоной нон грата (в частности, в высшей католической иерархии), был Рене Генон. Мы потом вернемся к этой знаковой фигуре, фигуре в достаточной степени исполинской и крайне неоднозначной. Сейчас же скажем только, что Генон родился католиком в буржуазной семье в самом сердце Франции на берегах Луары, он в двадцатипятилетнем возрасте принял ислам в шадилитском ордене, вошел в суфийский тарикат. Всю свою жизнь он посвятил борьбе с современным ему обществом, «восстанию против современного мира». [Одноименная книга Эволы; «штурм и натиск» неоромантиков в Центральной Европе в 20-е годы.]Но Генон был вспышкой, подготовленной определенными духовными процессами, определенной неоднозначностью интеллектуальной ситуации уже в XVIII и XIX веках, потому что слабые ростки оппозиции модернизму пробивались практически в любое время, в любое десятилетие этих веков рационализма, революции, протестантизма, науки и т. д. В этом ряду следует отметить, что есть два направления такой оппозиции современности: есть линия англосаксонская, которая связана с известными оккультистами, теософами, спиритами, а есть линия французская, более интеллектуальная, более рафинированная, которую в XIX веке отмечают такие имена, как Фабр д’Оливе, Сент-Ив д’Альвейдер, который был непосредственно учителем Рене Генона. Есть имена гораздо меньшего калибра, приближающиеся к англосаксонской Поверхности, — это ставший известным в последние годы благодаря переводам популярный в начале века в России автор Папюс. Папюс в ранней юности Генона на первых порах был его учителем.

Англосаксонский подход характеризуется, прежде всего, тенденцией увязать концепцию традиционализма, т. е. внечеловеческого, сверхчеловеческого знания с экспериментальной наукой, с рационализмом. С другой стороны, он стремится как бы банализировать проблему, свести ее в человеческое измерение, дать ей чисто феноменологический объем, феноменологическое обоснование и превратить всю эту тематику в некий оккультный Диснейленд. А французский подход основан скорее на концепции преемственности внутреннего единства интеллектуализма и видения единой внечеловеческой системы, в которой человек является замыкающим, наиболее проявленным звеном.


2. Время и вневременное


«Обычай против традиций». — Смысл передачи непередаваемого. — Собака — зритель в кинозале. — Общество как инструмент вечности


Сложилась ситуация, при которой, с одной стороны, существует реальное общество, управляемое демократическими институтами, парламентами, политиками, прессой, а с другой стороны, появляются люди, которые обоснованно доказательно говорят, что это общество есть некое отклонение от нормы. Они говорят, что это западное отклонение от нормы существует как уродливый нарост на теле человечества, в котором большинство незападных социумов продолжает сохранять некую приверженность внечеловеческой традиционалистской константе. Однако идет наступление западного деформированного профанического общества, агрессивное, военное, пропагандистское, подрывное наступление западного общества на устои традиционных обществ, еще сохраняющихся за пределами западного мира. В контексте такой социально-геополитической поляризации протекает дискуссия традиционалистов с носителями доминирующего мировоззрения.

От имени чего выступают традиционалисты? Что они противопоставляют человеческому обществу, представляющему собой реальность в себе? Ведь человеческое общество — это некая огромная самодовлеющая машина, это мириады и мириады людей, не только живых, но и тех, которые жили, дела которых вплетены в сегодняшний день, последствия дел которых работают как некая живая данность, наследие, то, что оставлено предыдущими поколениями. И вот этой машине, этой огромной самодовлеющей реальности бросается вызов. Ей говорят, что эта реальность на самом деле является подножьем чего-то гораздо более великого, для чего она служит как бы инструментом.

Как же сами традиционалисты определяют Традицию, то, от имени чего они выступают? Традиция в понимании традиционалистов — это не то, что обычно на газетном публицистическом уровне или уровне научно-популярных брошюр понимается под словом «традиции» с маленькой буквы. Традиции с маленькой буквы — это некий фольклор, передача определенных сведений, наработок, жестов, элементов культуры, которые в принципе есть не что иное как коллективная привычка, «обычай». У Генона есть на этот счет статья, которая так и называется — «Обычай против Традиции». Конечно, есть общее семантическое поле или общее функциональное совпадение этих традиций с маленькой буквы и Традиции с большой буквы. Оно заключается в том, что Традиция тоже имеет свои институты, структуры и механизмы воспроизведения, действующие во времени. И в этом пересечении терминов обозначается то, что многие фольклорные традиции на самом деле являются осколками, отголосками, забытыми, уже искаженными, не помнящими своей сути отпадениями от Традиции. Они передаются людьми, не понимающими значения того, что они передают, такими Аринами Родионовнами, убаюкивающими подопечных своими рассказами, но подлинного, священного, тайного смысла того, что они показывают или рассказывают, не понимающими. Это крайняя степень отпадения от Традиции, дегенерации той большой серьезной Традиции, смысл которой заключается не в том, что нечто передается, но смысл которой, если говорить с точки зрения традиционалистов, в том, что нечто пребывает вне времени и имеет прямое отношение к тому, что пребывает во времени. Иными словами, Традиция — это некое явление вневременного во временном, внечеловеческого в человеческом.

Представим себе белый экран в кинозале, на котором некий кинопроектор проецирует движущуюся картину. У этой картины есть непосредственное физическое воплощение, светотень, движущаяся картинка, а есть еще тот смысл, который есть в этой картинке. Если собака сидит в кинозале, то она, конечно, видит цвета, формы, прыгающие световые пятна на экране, но она не понимает, что видит, скажем, Бунюэля, не понимает того, что там есть некий сюжет, какие-то объемы смыслов и интуиции, которые стоят даже за простым узнаванием сюжета. Т. е… тут возникает целая иерархия прозревания в исконный смысл картины. Человеческая цивилизация, с точки зрения традиционалистов, это такая цветовая картинка, прыгающая на белом экране, которая, допустим, профанами воспринимается с той же степенью адекватности, как если бы собака сидела в кинозале. А смысл этого, сюжет, интерпретация, понимание, сложные переживания, связанные с этим пониманием — это то, что открывается только избранным и восходит к проектору, то есть одновременно и автору, и источнику света, смыслу того, что мы видим как социальный факт.

Традиция — это некая подлинная данность, пребывающая вне времени, вне поколений, вне истории, но перманентно разными техническими способами открывающая себя во времени и в истории и создающая, творящая под себя институты, которые это воспроизведение во времени поддерживают, передают, готовят людей, способных по своим природным данным понимать эту реальность, весь этот громадный комплекс. В конечном счете все общество должно было быть в недавнем прошлом, а в некоторых местах мира еще является обществом традиционалистским, традиционным, в котором все является неким институтом, обслуживающим проявление этого вневременного факта.


3. Знание о том, «что есть»


Вещественность и подлинность. — Способы отношения к «невоспринимаемому». — Последняя правда. — Спор об одном и том же


Мы обозначили круг, связанный с пониманием слова «традиция». А что же такое «реальность»? Сразу поставим вопрос: какое отношение реальность имеет к вневременному блоку, который открывает себя через целую систему социальных механизмов, структур и передач? Слово «реальность» происходит от латинского res («вещь»), это некая вещественность. Как говорили марксистские преподаватели: Вы постучите себя по столу, есть или нет?! Собственно говоря, в «Материализме и эмпириокритицизме» Владимир Ильич так и понимал реальность — как постукивание по столу. С другой стороны, мы привыкли в философской практике апеллировать к реальности как к чему-то более глубокому, сокровенному и масштабному, чем действительность. Насколько я помню, в одной из своих первых работ Владимир Соловьев даже доказывал, что в английском и французском языках нет адекватных слов, разграничивающих реальность и действительность, а есть такие слова только в русском и немецком языках (Realitat и Wirklichkiet), что, конечно, неверно. Такие слова, разграничивающие понятия реального и действительного, есть и во французском языке (realite и actualite), и, соответственно, в английском (reality и actuality). Действительность — это то, что мы привыкли воспринимать как то самое «постукивание». Это гудки автомобилей за окном, повестки из милиции, звонки по телефону, включенный телевизор, падающие самолеты. А реальность, несмотря на свое происхождение от латинского слова «вещь», каким-то образом переживается нами как глубокое, подлинное, фундаментальное, последнее. Видимо, это так потому, что человек склонен уподоблять твердость и неподатливость окружающего корпорального мира тому подлинному, что на самом деле скрывается за этой вещественностью. Реальность — это последняя подлинность, это последняя аутентичность, это то, что Кант называл «вещь в себе», это ноумен. Реальность не дана нам непосредственно в наших органах чувств. Потому что то, что нам дано в органах чувств, это то, что на нас действует, то, с чем мы соприкасаемся, та стена, в которую мы бьемся лбом. Это действительность. А реальность, подлинная реальность — это то, над чем ломали интеллектуальные копья многие мыслители. И все они приходили к одному — реальность умопостижима только в виде концепта, ее нельзя пережить, ощутить, о ней можно думать, говорить. Иначе она просто ускользает. Мы можем принять за факт, что за гранью видимого, которое на нас давит, есть то невидимое, которое тем или иным образом находится с этим видимым в связи. Тогда получается, что есть прямая связь между Традицией (как чем-то невидимым и глобальным, что проявляет себя в формах видимого, т. е. в социуме) и реальностью (тоже ноумен, тоже невидимый).

Может быть, это одно и то же? Может быть, ноумен и источник Традиции это и есть одно и то же? Это классический путь решения вопроса. Т. е. действительно есть последняя правда, она внечеловеческая, она не воспринимается органами чувств, она открывает себя косвенным образом через некие внешние знаки, и, одновременно, она открывает себя через проявления общества, через предания, через некие символы, в которых запечатлевается отношение человека к этой реальности. Тут мы подошли к наиболее значимому вопросу. Традиция — это различные способы отношения человека к ноумену, к тому непостижимому, данному вне чувств, которое является смыслом и мотивом всего. Обычный человек, который занят потоком обыденной жизни, может знать (ему сказали), что есть некая бездонная последняя правда, которую ты не воспринимаешь. Допустим, что он человек гибкий — он принял, что есть такая правда. Но ему до этой правды нет никакого дела. От рождения до смерти он занят покупкой хлеба, воспитанием детей, хождением на работу. Внезапно наступает конец, он падает в яму, над ним быстро произносят несколько слов, относящихся к фольклору — и конец… Он имел отношение к реальности в том смысле, что реальность не имела отношения к нему. Это очень тонкое отношение, это отношение обычно называется профанизмом, т. е. пребыванием вне Традиции. Традиция же — активное отношение человека к этой самой скрытой истине, скрытой подлинности.

Но тут оказывается, что это отношение к ноуменальному может быть самым разным. Мы исходим из монистического видения некой последней правды. Нас интересует краеугольный камень, который вложен в вершину купола Традиции, на котором этот купол и держится. По определению, мы хотим единственно последнего монизма. Но отношений к этому, ракурсов взгляда на этот последний камень оказывается много. Как в приведенном выше образе с собакой в кинозале, в зале сидит собака, но сидят, допустим, в первом ряду простые ребята, которые зашли с семечками, а есть там серьезные люди, не чуждые интересам киноискусства, слышавшие про этого режиссера, которые хотят понять, что же он им скажет, а есть там уже и кинокритик, где-то в заднем ряду сидит и мысленно прикидывает рецензию, которую он напишет и т. д., и т. д. То есть возникает целый спектр реакций на картину. Традиция — это широкое поле возможностей активного вступления во взаимоотношение с истиной и целый спектр соответствующих реакций. Показанный фильм может быть предметом жесточайших конфликтов и споров, интерпретаций. Один и тот же фильм может привести людей к тому, что они станут непримиримыми врагами. Они могут даже убить друг друга, несмотря на то, что спор идет об одном и том же фильме. Таким образом, оказывается, что Традиция — это прямое взаимодействие последней скрытой истины с человеком, как неким плещущим морем, некой жидкой субстанциональной потенцией реагировать по-разному.


4. Смерть как отправная точка


Слово — «двуногое без перьев». — Ужасная сила отрицания. — «Ноумен» как всепожирающий огонь внутри вещей. — Каста созерцателей и союз посланников. — Кто мы сами в «кинозале жизни»?


Человек есть субстанция, некая мякоть, некая плещущаяся грязь, не в смысле грязи как отброса, а в смысле той первозданной грязи, из которой творились первые формы. На эту субстанцию воздействует некий жесткий невидимый луч, он поднимает волны, он вздыбливает холмы, рождает воронки. И процесс взвихрения субстанции, в ответ на действие этого луча, образует то, что называется реальной историей. А наиболее острые, наиболее глубинные, значимые парадигмы этой реальной истории образуют священную историю, в формулах которой мы опознаем тайный смысл времени. Человек в принципе определяется в европейских языках как «смертный». Смертный, morte — синоним человека. Когда говорят morte, сразу ясно, что речь идет о человеке, а не о собаке, хотя собака тоже умирает. Человек интуитивно знает, что всем живым созданиям суждено уничтожение, и только для него главным определяющим его существо фактором, определяющим его стержнем является смерть. Сказать «двуногое без перьев» — ну вот, петуха ощипали, и будет двуногое без перьев. А сказать «смертный» — никто не принесет ни петуха, ни воробья, ни крысы, никому не захочется шутить. Всякий сразу поймет, что речь идет о нем и о ему подобном. Смертный — это характеристика юдоли (библейское понятие), юдоли человеческой, человеческого состояния. Это обозначение того, о чем говорится в Евангелии — сегодня как трава растете, а завтра в печь. Человек видит, что его окружает непрерывное становление, то, что было вчера, сегодня исчезает, а завтра не будет. То, что он видел в своем детстве, привычные лабиринты улиц, привычные дома, то, с чем сопряжено его первое впечатление юности, — на глазах исчезает, рассыпается, перестраивается. А внуки уже не видят того, что только появилось в его старости. Сквозь все бытие идет черный поток уничтожения. Этот черный поток уничтожения, пожалуй, главный и основной знак невидимой реальности, того ноумена, который стоит за вещами. Он открывает себя не в том, что он встал перед нами как груша, или как банан, или как магнитофон, он, этот ноумен, открывает себя в том, что он уничтожает грушу, банан, магнитофон. Все, что есть, уничтожается. И это единственное обозначение ноумена. Значит, ноумен негативен по отношению к сущему, негативен по отношению к человеку. Ноумен — это то, что губит, это, как представляли себе традиционные индуисты, богиня Кали, увешанная черепами, некая бездна, в которой все исчезает. Эта бездна действует вокруг нас, она пронизывает вещи. Мы можем себе представить, что весь мир — это некое горящее полено. Огонь невидим, но полено на наших глазах чернеет и съеживается. Этот невидимый огонь есть прямое присутствие ноумена.

Что такое Традиция? Это непосредственная попытка «подружиться» с этим пламенем, включить это пламя в свой состав, сделать его своей собственной кровью. Интересно, что в XX веке такую героическую попытку предприняли кабинетные интеллектуалы, чья жизнь была подвигом среди книг, рукописей, письменных столов и кресел. Странный аспект очень своеобразного современного героизма.

Итак, традиция, реальность, смерть — это очень сопряженные понятия. А попытка включить это пламя в свою кровь — что это такое? Это солнечная воля, это воля к власти, которая является неотъемлемой чертой подлинной жажды истинного знания. Но она является и героической, и трагической, и связанной с идеей собственной смерти, принятия этой смерти. И вместе с тем это есть единственный стержень, которым можно определить подлинную «пассионарность».

Тут мы оказываемся перед странным феноменом. Когда мы встречаемся с людьми, представляющими Традицию в нашем мире, будь это священники, или муллы, или шаманы, то мы сталкиваемся с полным отсутствием пассионарности в этих людях. Мы видим, что в них присутствует скорее лунная созерцательность. Очевидно, Традиция действительно имеет несколько аспектов. В кинозале сидят и критики, и банальные обыватели, и неизбежно те же собаки. Традиция глубоко неоднозначна. Существует институт жрецов, который из тысячелетия в тысячелетие поддерживает и вырабатывает этот способ прямого созерцания реальности. Они, брамины, великие посвященные, просто созерцают реальность в чистом виде. Поскольку они не могут передать это свое видение, они говорят параболами, баснями, притчами, символами, рисунками, иероглифами. Дальше идет уже некое «второе обслуживание» этих символов, иероглифов — возникает уже традиционное искусство, которое работает с третьим, четвертым производным от этих символов.

При этом непонятно одно. Зачем тогда приходили в этот мир пророки? Зачем приходил Иисус Христос? Зачем приходил Мухаммед? Они ведь не были этими жрецами. Они ничего не созерцали, они получали откровение. Откуда? Из того ли ноумена, который сквозит как невидимое пламя сквозь полено мира? Или из другого источника? Где краеугольный камень жизни и смерти — та ли тайна, на которой зиждется все, или есть еще какая-то контртайна, которая противостоит этой первой?

Задачей этого курса будет попытка ответить и на этот вопрос, в частности, и попытка просто решить, не является ли дуализм последней тайной единства. Я хочу познакомить своих слушателей с тем, о чем будет идти разговор, хочу обозначить тему, поле этого разговора. В первую очередь нужно объяснить, что же стоит за словами «традиция и реальность». Наша тема — это наше отношение к подлинному, а не отношение кого-то, кто жил в другой стране и уже давно умер, к тому, что он считает подлинным. Наше отношение к подлинному для того, чтобы быть занимательным, может иногда соскальзывать на разработку каких-то неизвестных нам имен. Но не в этих именах дело. Наша главная задача — определить, кто мы, собаки или кинокритики в зале жизни.

Наша подлинная задача — определить, что для нас реальность, что для нас традиция, и, если мы кинокритики, определить, «с кем мы, мастера культуры».


Лекция II. Глобальная перцепция и последняя реальность

1. Проблема «наивного сознания»

Дуализм знания и предмета знания. — Зыбкость абсолютного идеализма. — Уклончивость традиционализма. — Определить «внечеловеческое», начав с человека

Когда уже после вводной лекции задаешься вопросом, что такое «традиция» и что такое «реальность», возникает, казалось бы, странный вопрос: традиция — это знание или бытие? Т. е. это то, что мы знаем, то, что мы несем в своем представлении в качестве информации, несем в своем индивидуальном состоянии духа, или это некий блок существования, некий невидимый кирпич, который присутствует как наличная данность? Если мы возьмем слово «традиция» в его наиболее бытовом, деформированном определении, то традицией окажется то, что передается (обычаи, фольклор).

Наивное сознание склонно убегать от вопроса, есть ли различие между бытием и знанием. Наивное первичное сознание не любит таких формулировок. Оно как бы пожимает плечами. Ненаивное сознание, прошедшее искус различными вопросами и проблемами, отвечает очень хитрым образом: знание и бытие вещи тождественные, две стороны одного и того же. Разве знания не существует? Разве знание — это не блок чего-то существующего? И тут же хитрым образом: знание бывает о чем-то существующем.

Нас не может удовлетворить такой ответ, что знание и существование — это одно и то же, несмотря на внешний лоск откровенного идеализма, даже некой идеалистической романтики, апеллирующей к философскому, духовному инстинкту. Пусть это привлекательно, красиво звучит, но есть что-то внутри нашего неугомонного метафизического сердца, что говорит: «нет, этот ответ слишком прост». В своей грандиозной ловкости это — подмена. Знание и бытие различаются, это не одно и то же. И последние вопросы духа, последний ответ на самые тайные вызовы содержится именно в понимании разницы, может быть, абсолютной разницы между бытием и знанием. Не то чтобы это были две стороны одной реальности. Это две разных, взаимоисключающих реальности, которые тем не менее парадоксальным образом связаны.

Если мы уже приняли этот вызов, если мы почуяли, что бытие и знание — это разные вещи, то возникает вопрос: относится ли Традиция к знанию или она относится к бытию. Ни один традиционалист не «опустился», не снизошел до окончательного, конкретного ответа на этот вопрос. Ни Генон, ни его верные или неверные ученики не стали разрабатывать эту тему. А она очень важна. Я непосредственно знаю и по собственному опыту, и по опыту других, что люди, которые входили в Традицию, интересовались Традицией, задавались этим вопросом. Традиция — это нечеловеческий фактор, это нечеловеческое измерение, это нечто за пределами окружающей нас человеческой непосредственности. Что это такое? Это то, что мы будем знать, или это некая реальность типа здания, с которым мы соприкоснемся и потрогаем его, когда туда войдем, или облака? И обычно на это отвечают уклончиво: традиция — это некая данность, которая есть всегда и которая может быть доступна определенным путем с помощью определенных средств.

Попробуем сейчас в этой беседе подойти к началу ответа на данный вопрос. Занимающийся Традицией человек стоит перед вызовом гносеологического порядка. Ему нужно определить, понять, откуда и как получается то, с чем он имеет дело. Возьмем самого обычного человека, лишим его определенных свойств, представим себе, что это дикарь из Новой Гвинеи или крестьянин из альпийской деревни. Можно с любого человека содрать его атрибутику, и получится некое существо, сведенное к двум-трем основным декартовским параметрам. Он — это точка, и — протяженность вокруг него. И мы увидим, что в каждом человеке, безотносительно его уровня и статуса, живет некое напряжение вопроса.


2. Человек как орудие восприятия

Попытки выяснить границу восприятия: младенец, животное, сумасшедший. — Хрупкость «зеркала». — Восприятие и бессмертие


Человек — это вообще черная дыра вопросительности, черная дыра некой проблемы. Это не значит, что он задается вопросом, это не значит, что он думает, в чем заключается смысл жизни, что такое «я», зачем я пришел, куда иду. На самом бессознательном уровне человек есть носитель вопроса. Что это за вопрос? Это в принципе некое изначальное ощущение того, что он как перцептор, как воспринимающий является неизмеримо большим, более объемным, чем то, что отражается в зеркале этой перцепции. Иными словами, любой человек чувствует, что он — некая кастрюля, в которую налили слишком мало воды, что эта кастрюля бездонна, и сколько бы туда воды ни налили, объем ее всегда будет превосходить содержимое.

Человек ощущает себя изначально как чистое восприятие. Представим себе младенца в невинном состоянии, невинного жирного младенца, бегающего среди васильков по лужайке, гоняющегося за бабочкой. Такой классический райский образ предстает в воспоминании каждого человека, мечтающего о своем детстве, ностальгирующего и т. д. Что представляет собой этот младенец? Он представляет собой чистое восприятие, конкретную и всеохватывающую встречу между «я» и «не-я», ничем не замутненную, в которой эта встреча есть большее, чем встречающиеся начала. Это чистое восприятие переживается как нечто большее, чем бессознательно присутствующие в этом восприятии «он» как бегающая физическая единица и лужайка с цветами и бабочками, которая им воспринимается. Восприятие больше и этой лужайки, и его, бегающего по лужайке.

Вы можете сказать, что и собака тоже воспринимает. Человек отличается от собаки тем, что в нем восприятие обособлено и отчуждено, как некая самодовлеющая стихия, потому что в любом живом существе, кроме человека, восприятие резко, конкретно, остро функционально. В каждый конкретный момент оно совпадает с единицей восприятия. Появляется у собаки хозяин — он полностью заполняет ее восприятие. Появляется угроза — она полностью заполняет восприятие. Человек же в каждый данный момент чувствует, что как бы ни нахлынула на его органы чувств, на его опыт, на его эмоциональную способность внешняя волна мира, стихия «не-я», среда — восприятие все равно больше, оно не заполняется этим. Не он сам, человек, но его восприятие больше всего встречного. Этот младенец чувствует только чистую глобальность восприятия, и поэтому он ощущает вневременье, то, что расшифровывается как счастье, пребывание вместе со временем.

И вот этот младенец падает. Упал и разорвал себе кожу на коленке и дико завыл. Произошло резкое раздвоение его внутреннего состояния… Образовалась некая двойственность. Вдруг оказывается, что у этого огромного незамутненного восприятия есть носитель. Оказывается, есть восприятие, а есть воспринимающий. И воспринимающий очень хрупок, исчезающе мал. Вот первая травма райского состояния. Оказывается, восприятие ничем не замутнено, бездонно и является как огромное зеркало, которое никак нельзя заполнить даже небом с его облаками, но это зеркало можно уронить, и оно разобьется. Восприятие не разобьется, а воспринимающий разобьется. Возникает первая двойственность. Человек обнаруживает, что в нем есть два начала: смертное, хрупкое, исчезающее — это он сам как некий физический предмет, как опора второго начала, и это самое второе начало, функция, которая бессмертна, которая не зависит от превратностей. Каждый из нас, будучи человеком, уже автоматически является носителем этих данностей. Человек не может представить себе, чтобы восприятия не было. Это заложено в самые недра его психобиосущества. Оказывается, что есть это чистое восприятие, которого не может не быть, эта перманентная фонтанирующая встреча, бесконечная встреча «я» и «не-я». И есть та конкретная индивидуальная опора — конкретный Петя, Вася, — которая может быть исключена из осуществления этой функции. Восприятие останется, Пети не будет.

Забегая далеко вперед, я должен сказать, что энергия чистого восприятия тесно связана с этой двойственностью. И, пытаясь ответить на вопрос, почему эта вопросительность есть специфика человеческого существа и почему ее нет в любом другом живом существе, я могу сказать, что эта черная дыра восприятия, которая является источником райского самоощущения, но также травмы и беспокойства, принадлежит человеку как служебному существу, как инструменту. Человек не самодостаточен, он существует как механизм Провидения, Провидение использует человека для каких-то своих целей. Человек — это гносеологическое ружье, оно заряжено некой давящей его способностью, которая не соответствует его задачам и целям как самостоятельной и самозаконной системы. Любое живое существо, гораздо меньшее, чем человек по параметрам своих проявлений, возможностей, автономно. Заяц автономен. Заяц существует только как некий живой механизм для самого себя. Если в человеке нарушается вопросительность, если нарушается давление этой внутренней черной дыры, в нем иссякает воля к жизни, он либо начинает совершать неадекватные, асоциальные действия, либо кончает с собой. В любом случае, он начинает идти вразнос, срабатывает механизм автодеструкции. Животное сходит с ума только в исключительных случаях, когда среда начинает его мучить и терзать до такой степени, что у него нарушаются функциональные параметры узкого замкнутого восприятия.

Это нехарактерно для животного. Для человека это настолько характерно, что существуют целые психиатрические школы, которые рассматривают человека как сумасшедшего в принципе и просто различают клиническую и социальную стадию этого сумасшествия. Что хотят сказать эти психиатры? Что человек существует не ради себя. Сказать, что человек сумасшедший — это попросту сказать, что человек активно испытывает свою предназначенность для чего-то, что не есть он сам, его непосредственная жизнь, его непосредственные задачи. Вульгарно говоря, когда человек считает себя, например, Наполеоном или кем-то другим, кем он на самом деле не является, он тем самым в грубой инфантильной форме декларирует, что он есть механизм Провидения. Когда он говорит, что «я — это не я, а кто-то другой», он тем самым хочет сказать, что он существует как механизм в чьих-то неведомых страшных руках. И это, оказывается, связано с тем, что восприятие человека ощущает самое себя.


3. Небо без звезд

Бесконечность — последний объект восприятия. — Созерцательные истоки экстаза. — Сыны неба — каста созерцающих


Итак, что же воспринимает человек? Что является предметом этой перцепции? Что-то же соответствует восприятию по ту сторону стены. Человек хочет — это его интеллектуальная воля, — чтобы его неограниченной способности воспринимать, этому необъятному зеркалу, соответствовало что-то не менее достойное, что-то настолько грандиозное, чтобы ради него стоило это зеркало раскрывать и разворачивать, как своеобразный ковер, стоило бы открывать эту воронку, эту кастрюлю восприятия. Т. е. нечто должно быть достойно этой огромной фонтанирующей бесконечной встречи «я» и «не-я». Что это за воспринимаемое «не-я»? Забегая вперед, скажем, что это воспринимаемое является бездонным, последней реальностью. Человек хочет последней реальности. Даже ребенок, бегая по лугу, бессознательно понимает, что это не последняя реальность. Даже в этом детском раю пчел и мотыльков существует тайное шипение змей в травах, которое он не слышит явным слухом, но оно есть. Это понимание ведет к отсеиванию внешних планов, к жажде последнего. Многие останавливаются на уровне расширенной рутины внешнего мира. Это не значит, что они ограничиваются темой работы, социума, семьи и т. д. Нет, они могут быть космистами, они могут говорить о неисчерпаемом многообразии материи. Вот то последнее, говорят они, неисчерпаемое многообразие, поток становления, который полностью заполняет зеркало нашего восприятия, может быть, даже и превосходит его.

Я хочу в этой связи, опять забегая вперед, сказать, что нет позиций, автоматически и абсолютно чуждых со всех сторон Традиции, потому что любая интеллектуальная позиция так или иначе спровоцирована, предопределена тайной логикой, которая внутри Традиции содержится. Вы не можете сказать ни «a», ни «b», ни «c», ни «кукареку» без того, чтобы это не было фонетикой. Вы можете говорить либо стихами, либо прозой, а потом узнать, что вы говорили прозой или стихами. Оказывается, и «проза», и «стихи» — это литературные термины. Оказывается, что все, что вы говорите — это в некотором смысле устная литература. Т. е. даже когда человек несет очевидную глупость, если эта очевидная глупость спровоцирована интеллектуальным импульсом, она логически предопределена тайным раскладом векторов внутри самой Традиции. Но это уже позднейшая тема. Итак, человек хочет знать, что же соответствует его восприятию, которое является его первичной данностью. Он понимает, что он на самом деле, как свечка, поддерживает пламя огня, он поддерживает функцию перцепции. Он перцептивное существо, чистый механизм перцепции.

И вот, когда он приходит к этому последнему, то для него наступает экстатический момент, когда последнее в его восприятии являет неожиданно для него одно с самим восприятием. А восприятие тем самым — одно с воспринимающим. Эта брешь между восприятием, которое бессмертно, и воспринимающим, который смертен, внезапно заполняется.

Представьте себе, что то последнее, что вы воспринимаете как некую правду, некое соответствие вашему восприятию — это небо без звезд… Это небо, у которого нет земли, нет облаков, но вместе с тем это — не черная пустота, которая бывает, когда закрываешь глаза и просто редуцируешь зрительную способность, а это — действительно чистое восприятие, которое заполнено на том конце, на противоположном полюсе, небом без звезд. И в этот момент вас заполняет экстаз ощущения, что ваше восприятие есть не что иное, как то же самое небо без звезд, просто внутри вас самих, и вы сами есть подножие этого неба без звезд. Три члена этого уравнения оказываются одним и тем же. И тогда внезапно вы понимаете, что это небо без звезд — ваш отец, что ваше восприятие, бесконечная перцепция, которая встретилась с тем, что ее достойно — это всепронизывающий дух, и что вы, смертные вчера, но внезапно в этом экстазе соединения ставшие бессмертным и тождественным восприятию и воспринимаемому — сын этого неба без звезд. В этой троичности, максимально доведенной до конца перцепции, содержится вся первичная тайна жречества, тайна той гносеологии, на которой построена великая метафизика примордиальной Традиции жрецов. Я не хочу сказать, что они имеют в виду в качестве последнего небо без звезд, я предупреждаю, что это инфантильный образ последнего. Конечно же, жрецы подразумевают под последним не небо без звезд, а то, что они определяют апофатически, то, от определения чего они уходят, то, что является предметом ведических гимнов. Представим себя детьми, пытающимися философски или метафизически определить свой статус в абсолютно непознаваемой вселенной. Тогда мы сможем предположить, что последнее — это небо без звезд, в которое нет прохода. И вот внезапно мы обнаруживаем, что есть триада перцепции, являющаяся моделью всех последних ответов, которые эта жреческая каста через незапамятные тысячелетия несла и несет человечеству.


4. Традиция и интеллектуальная Культура

Откуда выходит миф? — «Естественная религия «суфиев». — Простота эллинских Мудрецов. — Философы дают «частное определение» Универсального. — Кризис человека как кризис Всеединства


Когда я пытался формулировать какую-то схему сегодняшней беседы, то испытывал большой дискомфорт по поводу того, что это очень методологически, архитектонически сложная тема. Мы только начали. Все, что мы объяснили по поводу перцепции, различения перцепции и носителя перцепции, по поводу триады, в которой устанавливается, схлопывается единство между последним воспринимаемым, восприятием и воспринимающим — это только преамбула… Нам придется говорить немного разорванно, потом собирая эти части в новый пучок. То, к чему мы сейчас подошли, этот комплекс, эта триада, эта перцепция, которая наконец-то нашла и достойную опору — возвысившегося до нее воспринимающего, и достойный объект — последнюю реальность, все это называется интеллектуальным созерцанием.

Интеллектуальное созерцание, в котором наступает немыслимое, невиданное, непредсказуемое, но тем не менее парадоксально состоявшееся заполнение этого зеркала до краев. Каждый человек знает с рождения, что его перцепция не может быть заполнена, она огромна, бесконечна, нет ничего, что бы могло войти в нее на равных — и вдруг она заполнена. И вот когда она заполнена, это называется интеллектуальным созерцанием… Что это такое? Это — прежде всего недискурсивная рефлексия. Интеллектуальное созерцание есть спонтанное, глобальное отражение последнего, которое не может иметь определения. Когда носитель этого созерцания выходит из состояния непосредственного экстаза, непосредственного соединения всех трех элементов, он может рассказать о бегающем на лугу мальчике, и это будет некая притча. А если он этому мальчику даст некое имя, Эрос, например, то это будет миф. Таким образом, миф генетически восходит к состоянию постинспиративному, постсозерцательному. Т. е. это некая иллюстрация вещей, которые ситуативно описывают полноту перцепции. Чистая мифология не поддается интеллектуальной дешифровке. Фрейдисты, неофрейдисты, структуралисты, которые пытаются описать, интерпретировать мифы с рациональной дискурсивной стороны, занимаются исключительно пустым и безнадежным делом, потому что они начинают не с того конца. Миф возникает после того, как жрец вышел из состояния полноты интеллектуального созерцания. И мифы он рассказывает не для того, чтобы наподобие дзэнского учителя через какие-то притчи что-то пояснить. Он создает определенные вербальные ситуации, сосредоточение на которых технологически позволяет воспроизвести вновь и вновь это состояние триединства перцептивных моментов — восприятия, воспринимаемого, воспринимающего. Т. е. мифы — это символы и иероглифы, которые являются ключами к тайне последней перцепции. Но есть нечто другое. Все мы знаем, что в какой-то момент, в VI веке до Р.Х., период такого мифотворчества, по крайней мере, на Западе, кончился. И появились философы, мудрецы, Милетская школа. Это очень интересно, потому что на самом деле греки удивительный народ. Читаешь древних греков, их простые попытки объяснить что-то на пальцах, и думаешь: а ведь в это время Моисей уже триста лет как привел свой народ в Ханаан из Египта. А привел он его от фараона, который был окружен жрецами, знавшими такие тайны, к которым только уже на деградированном уровне этих тайн приблизился Платон. А в это время ведические гимны уже комментировались философами адвайтистских школ. Правда, термин «адвайта» появился много веков спустя, но сама адвайта была уже и тогда. Сложнейшие, интеллектуальные комментарии Традиции существовали в Индии, Китае, Египте, Вавилоне, Халдее. Но эти комментарии были настолько громадны, настолько мощны, звучны, как трубный глас, что с ними нечего было поделать, их можно было только изучить. А в Греции встает человек с развивающейся седой бородой, и говорит: все есть вода. Это же великолепно! Что стоит за этим наивным, детским и, по видимости, совершенно убогим восклицанием?

В суфийской традиции существует такая книжка, она называется «Хай-ибн-Якзан», что переводится как «Живой Сын Единственного». В этой книге излагается такое повествование. Из ила завелась биологическая молекула, личинка. Она стала проходить разные стадии, с позволения сказать, «эволюции». Появился человек, разогнулся и встал. Он такой живой Голем, он ничего не знает, у него пять органов чувств. У него просто есть чистая априорная способность к перцепции… Он начинает созерцать и, согласно этой суфийской книге, приходит ко всему тому, к чему в действительности пришло человечество. В суфийском контексте он приходит в конечном счете к идее единого Бога, Творца. Т. е. это то, что многие философы, теологи называют естественной религией.

Человек, пущенный на лужок побегать, приходит к естественной религии путем простого восприятия себя и окружающего. Интересно, что древние греки просто иллюстрируют эту книжку. Они являются такими, из ила заведшимися существами, которые поднимаются, оглядываются и начинают высасывать из пальца объяснение всей реальности. В это время уже пирамиды построили, уже существует вавилонская протокаббала, уже существуют детально разработанные категории даосской метафизики, а эти ребята из пальца высасывают, что пространство больше всего потому, что оно все вмещает. Какие колоссальные фразы! Это сказал Фалес Милетский, первый из семи мудрецов, как известно. Эти семь мудрецов ведь не просто философы. Мы знаем, что в индийской традиции есть понятие септа-риш, которое буквально значит то же: семь мудрецов. И они, являясь председателями Манватар, космических циклов, символизированы в Большой Медведице на небе. Семь греческих мудрецов, с одной стороны, предстают как бы такими супернаивными детьми ила, а, с другой стороны, оказывается, что есть определенная аналогия с семью мудрецами великой Традиции. Но уж больно просто они говорят. Вместе с древними греками мы как бы приседаем на корточки. В силу своего высокомерия мы думаем, что уже не скажем такие глупости, как «пространство больше всего», что мы давно прошли эту стадию. Мы приседаем на корточки и пытаемся тоже вместе с ними родиться из ила и посмотреть на все умытыми глазами.

Фалес Милетский говорит, что все есть вода. Анаксимандр, его ученик, говорит: нет, все есть огонь, апейрон. Эта концепция апейрона представляет собой указание на то, что в огне сочетаются два взаимоисключающих полюса, крайне противоречивая природа. В нем есть темный жар и светлый холод — свет ассоциируется с абсолютным нулем, мировым духовным льдом, а жар с абсолютным мраком, пустой непроглядной тьмой. Бесполезно искать иллюстрации этого на физическом плане, хотя каждый из нас видел в пламени свечи некое темное ядро. Но речь идет о том, что жар и свет — это борющиеся противоположности подлинной огненной стихии. И, по Анаксимандру, они эмансипируются друг от друга. Холодный свет начинает битву против темного жара. В результате этого возникает все существующее. Темный жар является основой невидимого мира, а холодный свет — видимого. Т. е. он создает небеса и землю, космос. (В скобках хочу заметить, что нацистская космология борьбы огня и льда непосредственно восходит к этой позиции Анаксимандра.) Потом приходит его ученик, который говорит, что все есть воздух. Что бы это могло значить? Понятно, что Фалес имеет в виду не совсем физическую воду. Но в другом месте он говорит, что люди произошли от рыб, значит, он имел в виду физическую воду тоже. Может быть, он имеет в виду тех рыб, которых ловили апостолы? Тем не менее он говорит, что люди произошли от рыб, и что все есть вода. В любом случае, какую бы воду он не имел в виду, пусть это трижды элементы, субтильная вода и т. д. Но вода — это вещь совершенно конкретная. А мы-то видим, что мир очень разнообразен. В нем есть и вода, и воздух. Так как же можно сказать, что все есть вода? За этой тайной стоит великая попытка конкретизировать до предела безымянный предмет перцепции, последнюю реальность, по поводу которой перцепция младенца является глобальным вопросом и которая полностью заполняется созерцанием жреца. Фалес хочет дать этому имя, дать этому конкретное, особое наличие. Любой ценой, неважно, что кто-то потом говорит другое — про огонь, воздух. Он хочет дать этому последнему конкретное определение: «Все есть вода, т. е. последнее, что есть — это вода. Ничего нет, кроме воды».

Что это такое? Это философия. Чем она отличается от созерцания жреца? Тем, что за этим стоит парадигма откровения. Потому что когда человек созерцает нечто и находится по ту сторону слов, в чистом тожестве с тем, что он созерцает, он является жрецом. А как только он эмансипируется из этого состояния, пытается дать этому конкретное имя, — это импульс, который парадигматически соответствует откровению. Философ — это существо, которое пытается извести откровение из недр своей души. Но тут он попадает в определенное противоречие явного свойства. Оно коренится в самой тайне интеллектуальной воли, тайне перцепции. Сказав «все есть вода», он не может долго и серьезно защищать этот тезис. Ему, допустим, ясно, что все есть вода. Но его ученику уже ясно, что все есть огонь. А ученику ученика — что все есть воздух. Если кроме воды есть, оказывается, огонь или еще даже и воздух, да даже что бы то ни было, то тогда вода не последнее.

Оказывается, что, может быть, воды-то и нет! «Последнее» по своей конструктивной природе должно быть исключительно всем. Перцепция требует совершенного монизма. Нельзя защищать этот монизм, когда ему дано такое имя — «вода». Нельзя защищать последнее воспринимаемое, когда оно допускает рядом с собой что-то другое. Возникает новая школа. Она говорит, что все есть ум. Ум практически ничем не отличается от самой перцепции. Сказать «ум» — все равно, что сослаться на предикат «есть». Мы берем это «есть», «предикат», который приставляется ко всему, освобождаем его от любой конкретности, и у нас получается «ум». Но поскольку этот ум совпадает с утверждением «есть», мы говорим, что этот ум есть бытие, и этот ум есть благо. Он не допускает никакого негатива, он есть только позитивное утверждение. Таким образом, возникают два пути. Первый путь — это конкретизировать все вопреки всякой логике, парадоксально, на уровне конкретики «вода, воздух, огонь», некое это, которое качественно переживается. Другой путь (марксисты назвали бы его идеалистическим, хотя назвать все водой — не меньший идеализм) — назвать все умом. Возникают два таких варианта, которые связаны и сопряжены с тем, что само восприятие как бы раздваивается.

Мы сказали, что последнее безымянно, последнее воспринимаемое заполняет перцепцию всю без остатка. И в этот момент наступает единство всех трех элементов, интеллектуальное созерцание. Но существует еще и мир, очень сложный и многообразный, не обязательно только физический, который как бы чувственно давит на существо. Это не обязательно небо без звезд, но, к примеру, то же небо со звездами. Если мы исходим из монистического тезиса, если мы поняли, что не отделаемся водой, воздухом и огнем, если мы знаем, что то последнее, которое реально существует, существует только исключительно и только потому, что ничего не существует рядом с ним, то мы попадаем тогда в дилемму действительного и последнего. Если небо без звезд — это все, и это — последнее, то как быть со звездным небом, как быть с лужайкой и всем остальным миром? Он параллельно существует? Исходя из принятой предпосылки, мы вынуждены сказать, что видимое нами вообще не существует. Небо без звезд существует, а то, что мы видим, не существует. Мы можем найти массу доказательств, что оно действительно не существует. Это дерево вчера было, а сегодня его срубили и сожгли. На самом же деле оно не существует. Любой вещи, на которую мы покажем, не было и не будет, поэтому она не существует. Чувственный мир, который давит на нашу перцепцию — это «мнение», майя, иллюзия и т. д. И при этом все равно остается ощущение неполноты, недоговоренности. Можно сто раз сказать, что всего этого не существует, но это хорошо младенцу, пока он не упал и не разодрал себе коленку. А после этого ему уже сложно об этом говорить. Можно об этом говорить, выйдя из состояния экстаза, где все три элемента перцепции едины. Но когда они уже не едины, и ты вновь вспоминаешь, что носитель перцепции смертен?

Ответ на этот вопрос заключается в слове «теофания». Да, конечно же, три элемента перцепции — воспринимаемое небо без звезд, восприятие (зеркало наших духовных очей), и это тело, которое является подставкой для очей, — едины. В этот момент единства действительно происходит наступление божественной полноты. (Божественной — без указания на источник традиций; я не говорю, что под словом «божественный» имеется в виду бог Авраама, Иисуса, Мухаммеда. Я употребляю слово «божественный» с маленькой буквы.) Мы не можем сказать, что майя — абсолютный фантом. Она бьет нас, и очень сильно. Поэтому необходим мгновенный молниеносный пробой, вспышка, которая бы заполняла два этих полюса — небо без звезд и землю под нами. Это — объективная теофания, которая таинственным образом случается, когда внезапно некий элемент окружающего вдруг свидетельствует о соединении плюса и минуса, совпадении двух, казалось бы, несводимых полюсов. Такие вспышки существуют и регламентируют технологию жреческого созерцания.

Но остаются философы, которые упорно и безнадежно ищут имя последнего. Это воля дать универсальному конкретное уникальное обособленное имя, дать ему статус — это традиция или заблуждение? Мы говорим о философах в архаическом, древнегреческом смысле. Философ является «профаном», который пытается что-то понять в последней реальности, но не может войти в это не нуждающееся в объяснениях состояние созерцания, и поэтому говорит всякие глупости? Или же это странный раскат грома на далеком горизонте безоблачной традиции жрецов? Я верю в последнее.

Естественный человек, поднявшийся из ила, в лице эллина показывает зубы, когда говорит, что все есть вода. Он показывает, что не все благополучно в этом королевстве чистой райской перцепции. Короче говоря, философ — это человеческая тень, человеческая иллюстрация возможности пророка. Философ — это та дверь в человеческом теле, которая потенциально открыта для истинного пророка. Когда Фалес, Анаксимандр, Парменид говорили свои наивные вещи, к этому времени уже полторы тысячи лет существовала авраамическая Традиция, уже существовал Моисей. К этому времени уже существовал колоссальный взрыв противостояния между миссией пророков и миссией жрецов. К этому времени Авраам уже осудил и обрек на полное отрицание все то, что является составляющей и содержимым эйфорического триединства глобальной перцепции. Он отверг это как цель, как задачу, как подлинную миссию, как содержание истины. Не то чтобы он сказал, что этого нет, он сказал, что не будет этому поклоняться. А библейская традиция утверждает, что и до Авраама Ной говорил то же самое, причем очень серьезным людям, атлантам. Атлантам, которые, согласно преданию, владели цивилизацией, намного превосходящей нашу сегодняшнюю. Ной говорил это атлантам, они его игнорировали. И они были уничтожены. Ной перенес в «наше» время, начавшееся тринадцать тысяч лет назад, эту традицию отрицания или критики перцепции. Таким образом, миссия пророка — говорить, что мы не будем верить и поклоняться тому последнему, которое открывается глобальному восприятию. Не сродни ли это желанию философа дать конкретное имя этому последнему безымянному? Философу мучительно нужно найти вещественную особость этой тайны. Он говорит, что все есть вода, что последнее, что есть, ощущается как вода, или как огонь. Тем самым происходит какой-то взрыв, кризис этого безоблачного глобального восприятия, которое не нуждается в именах и объяснениях. Но ведь это знак, что восприятие, перцепция не является изначальным, тогда как человек рождается с ощущением, что кроме восприятия нет ничего, восприятие — это все, что только может быть, восприятие было и будет всегда.


5. Жрец, философ, пророк

Метафизика тожества и болезнь духа. — Философы бросают вызов. — Пророк против Всеединства. — «Неединственность» Единого. — Культура. — «Тепловая смерть». — Традиция


Восприятие — это встреча «я» и «не я», встреча двух элементов. Не означает ли это, что восприятие производно? Можно сказать, что восприятие предшествует этим двум элементам. Но откуда тогда это восприятие? В метафизике Традиции мы не находим объяснения, почему возникает восприятие. В метафизике Традиции мы сталкиваемся с подменой вопроса. Там говорят, что восприятие — это функция ума, которая есть последняя реальность. Говоря несколько упрощенно, в терминах Парменида, Платона, восприятие — это ум. Потом это повторил Гегель, сказав, что все существующее разумно, т. е. только в этом смысле, что о любом существующем можно сказать, что оно есть. А сказать, что оно есть, значит осуществить акцию ума, которая приравнивается к восприятию. Но мы-то знаем в глубине души, что это не так. Мы знаем, что здесь скрыт какой-то подвох. Восприятие должно иметь какую-то причину, какую-то пружину, тайный импульс, из которого оно исходит.

Почему живое способно воспринимать? Мы знаем, что все воспринимающее стремится к монизму, стремится подойти к тому последнему, кроме чего ничего нет. Это есть доктрина истины, как говорит Парменид. Но если мы к этой истине подошли, если мы с этим слились, то встает вопрос, как мы в самом начале из этого вышли, как мы начинали свой путь. Почему вообще, как сказал великий Хайдеггер, существует нечто, а не ничто? К этому вопросу приходит человек, который мучительно ощущает недостаточность глобальной перцепции в самой себе. И оказывается, что в небе без звезд есть, может быть, одна невидимая тайная черная звезда, которая является источником этой дистинкции, этого восприятия, источником различения. Ведь восприятие основано на различении… Чтобы воспринимать, нужно быть неравным тому, что ты воспринимаешь. Младенец, бегающий по лугу — это не камень, который на лугу лежит. Монизм не объясняет первозданных истоков, не объясняет того, как возникает это различение. Да, мы знаем космологию Санкхья, знаем про Пурушу и Пракрити, знаем систему разделений на пассивное и активное, на субъективное и объективное, но все эти схемы не объясняют реальную мистерию разделения. Мне говорят, что я соучаствую в глобальном уме. Приходит философ, который показывает, что существует возможность опротестовывать неловкими средствами это тотальное утверждение жрецов, пытаться давать имена этому последнему. Это в общем человеческом контуре есть брешь, прореха, дверь, в которую входит пророк. Да, человек, говорит он, есть носитель восприятия, подставка для перцепции, восковая свечка, которая является опорой для огонька пламени; но перцепция, восприятие, отражающая способность зеркала — это функция главного, самого важного, того, чего вы не знаете и знать не можете. Ведь воспринимая, вы свидетельствуете о каждой вещи. Что значит быть свидетелем? Это значит быть не этой вещью. Уникально, что в восприятии человек стремится стать той вещью, которую он воспринимает, а условием восприятия является его отличие от этой вещи. И каждый раз воспринимая что бы то ни было, он свидетельствует, что он есть не это. Вот что опущено, выведено за скобки в жреческом созерцании.

Жреческое созерцание ориентировано на монизм и тожество. Пророк говорит нам: «Нет, великой тайной и великой истиной является ваше отличие от всего. Вы стоите в центре неких кругов, которые начерчены вокруг вас. Вы являетесь точкой, не совпадающей с тем пространством, в котором эта точка нанесена. Дистинкция первична. Вы свидетельствуете». Главное в этом свидетельствовании то, что оно должно быть обращено на функцию самого себя, что свидетельствование должно свидетельствовать себя. Чистое свидетельствование, отличное от восприятия, от воспринимаемого, от всех аспектов этого конечного, финального, экстатического единства — конец этому единству. Вы не тождественны ничему. Как может быть получена эта истина естественным путем, путем размышлений? Никак, потому что человек, поднявшийся из ила, может работать только с перцепцией, которая захватывает его целиком. Но открыть источник этой перцепции он не может. Это может быть получено только прорывным, откровенным путем. Это никак не может прийти из утверждения последнего объекта восприятия. Для этого нужно откровение… Тогда встает вопрос об источниках откровения.

Намечая тему будущей лекции, я бы сразу хотел сказать, что источником откровения является кризис, таящийся внутри Единого. Потому что Единое, кроме которого ничего нет, на самом деле, оказывается глубоко тревожным, беспокойным, дискомфортным, дисбалансированным понятием или реальностью. Единое, данное в чистом, безусловном, доведенном до логического конца виде — это крайне противоречивая, кризисная реальность. Если мы исходим из монистической аксиомы, что в начале есть бездна, лишенная определения, то нам просто непонятно, каким образом из этой бездны можно сделать шаг в первую дефиницию. Непонятно, каким образом есть нечто вместо того, чтобы было просто ничто. А ведь восприятие, свидетельствование — это единственная демонстрация того, что ничто нет, а есть нечто. Таким образом, мы подходим к тайне того, что, оказывается, Единое — это квадратный круг. Вместе с тем мы понимаем, что не можем остановиться на идее множественности, двойственности и т. д. Мы сталкиваемся с колоссальнейшим парадоксом духа. Единое есть, как бы даже очевидно, что оно должно быть и кроме него ничего быть не может, но вместе с тем его быть не может, потому что если бы было Единое, то не было бы нас.

Пророк приходит для того, чтобы это разрешить. Он является живой демонстрацией того, что некий духовный импульс приходит извне. Философ, даже такой мудрец как Фалес, не может доказать, что его инспирация «все есть вода» пришла извне. Это интересная мысль, но она в принципе доступна любому. Жрец, поющий ведические гимны, созерцающий Брахмана в его непосредственной чистоте, дервиш, обладающий всеми возможными Силами и Властями, просто совершает аскезу и созерцает, и досозерцался до того, что уже полностью это созерцание его заполнило и трансформировало. Но это все натурально — он и существует для того, чтобы это созерцать, он и есть аспект этого Единого. Но он не сможет сказать того, что говорят пророки, т. е. что Единое существует противоречивым и самоисключающим образом. Это абсолютный парадокс в буквальном смысле. Это указывает на источник, глубоко и принципиально чуждый самой схеме человеческой перцепции. Значит, говоря самым общим образом, существуют две традиции — традиция созерцания и традиция откровения, традиция жрецов и традиция пророков. Как они соотносятся друг с другом? Они соотносятся предельно враждебным, напряженным образом. Речь идет о таких фундаментальных вещах, которые касаются тайны того, почему, смотря, мы видим. Когда имеются два взаимоисключающих ответа на этот вопрос, то речь идет о жизни и смерти — соответственно, жизни и смерти жрецов или, чаще, жизни и смерти пророков. Традиция — это поле битвы между горячим и холодным, в которой рождается теплохладное.